— Что с вами, Филимон Иванович?
Товкач сконфуженно вышел из воды. Перед ним стоял Муров, в соломенной шляпе, с ведерком и ореховыми удочками. Товкач поклонился ему, быстра отер слезу и в одно мгновение снова стал Товкачем, хитрым, коварным, заискивающим.
— Горюю, голубчик, мучаюсь, спать не могу. Не привык я к такой тихой мертвой жизни. У вас там ничего для меня нет?
— Есть, — улыбнулся Муров. — Вот сделаем море и поставим вас начальником над этим морем.
Товкач обиделся, гневно взглянул на Мурова: все беды Товкача начались из-за него… До ломоты в костях сжал кулаки, но не выказал своего гнева — пошел прочь, гордо понес свою буйную голову. Отойдя, зашипел: «Была бы ночь, утопил бы тебя в этом озере. Только шляпа плавала бы поверху». И так ясно он увидел эту шляпу, блуждающую по озеру, что невольно засмеялся. Смех эхом прокатился по озеру и заставил Мурова настороженно оглянуться.
Корма-озеро
Свет пройдете, а другого такого озера не отыщете. Вода кажется зелено-бурой от водорослей, а на самом деле чистая как слеза, вокруг заливные луга чередуются с рощами, подступающими к самой воде, а по всему озеру целый архипелаг блуждающих островов в зарослях березок и верб. Вечером эти острова в одном месте, а утром встанешь — они уже в другом, даже легонький ветерок и тот может гнать их по озеру. И, может, потому, что они под властью одного, а не нескольких ветров, никто еще не видел катастрофы на озере — острова блуждают, но не встречаются. Живут на этих островах дикие утки, горластые выпи и коростели. Днем все это молчит, а ночью пускается в неведомые путешествия на своих живых кораблях и наполняет озеро кто чем может: утки крякают, выпи стонут, а коростели трещат, — никакие симфонические оркестры не способны создать подобной музыки. А если еще вмешается соловей на прибрежной калине, тогда слушайте и упивайтесь — такого чуда вы не услышите нигде на свете.
Причалив к плавучему островку, останавливаешься на рыбной яме и забрасываешь одну-другую удочку. Не клюет. У других рыбаков клюет, а у тебя нет. Сегодня ты неудачник — на рыбалке не бывает без этого — и, как все неудачники, заглядываешься на счастливое место, откуда только что на твоих глазах вынули шального окуня. С надеждой смотришь на свои поплавки и совсем забываешь, что ты секретарь райкома. Ты просто рыбак. Сегодня тебе не из чего варить уху, и на ужин будет прозаичный суп из гороха, взятого для приманки. У палатки, в которой живет Муров, промышляют пастушки — два младших сына вдовы Витки. За то, что они наберут хворосту для костра, им дается немного — по рыбке из душистой ухи, а если ухи нет, то и они пробавляются гороховым супом, — на вид он такой же, как дома, но тут гораздо вкуснее.
Так Муров отдыхает. К нему приходят люди. Несолоньский почтальон приносит ему письма, известный на всю округу рыбак Антон План, если ему не случится нанести визита лично, присылает свежую наживку, после дневных забот заглядывает на уху Степан Яковлевич Стойвода, изредка, но наведывается Марта Ивановна за каким-нибудь советом.
— Товарищи, — иногда слегка сердится Муров, — нельзя ли обойтись без меня? Ведь я в отпуску!
Не обходятся, не забывают.
Но кого Муров принимал всегда с удовольствием, это Громского. Уже один вид Громского не мог не привлечь к себе внимания. Громский одевался во все новое, нацеплял галстук и при каждом посещении слегка попахивал одеколоном из дешевой парфюмерии дяди Вани. Держался Громский тоже не как все. Еще издали спрашивал: «Можно?», краснел, как девушка, и, прежде чем пожать руку, кланялся Мурову. Что и говорить, на берегу озера такая изысканная вежливость смешила и одновременно тревожила Мурова. Директор МТС мог бы держаться немного попроще, с большим достоинством. Но этот недостаток не мешал Громскому быть хорошим хозяином, дальновидным и находчивым. На лице Громского была написана готовность сделать все, чего пожелает Муров. Муров боялся этой готовности, он хотел иметь в лице Громского не только подчиненного, но и товарища. Он говорил с Громским о таких вещах, от которых у того вянули уши (например, о мужском «целомудрии» Громского). Скоро Громский понял, что он имеет дело с человеком, которого интересуют не только «оперативные данные» о молоке, люпине, торфе, а кое-что еще, без чего нет человека. За свои несколько встреч на озере они подружились так, что при других обстоятельствах на это пришлось бы потратить месяцы, а то и годы. «Если бы во всех людях района я разобрался, как в Громском, тогда я мог бы почувствовать себя настоящим секретарем», — раздумывал Муров наедине. Теперь Громский не боялся заехать к секретарю прямо с поля, запыленный, усталый, и даже прихватить с собою кое-что «для аппетита» к ухе, которой Муров гостеприимно угощал гостя. Муров даже сделал из лозы на озере загородку, в которой придерживал живую рыбку специально для Громского. Громский, конечно, не знал о такой привилегии и за горячим чугунным котелком не скромничал, доставал рыбку за рыбкой. Такая работоспособность Громского вызывала у Мурова истинное восхищение… Но скоро Мурову надоел отдых. Какой там отдых, когда другие работают! Он выходил из своей палатки, которая примостилась на опушке леса, и подолгу смотрел на озеро. Он снова чувствовал себя секретарем райкома, со всеми районными заботами, планами, надеждами.
— Хлопцы, — как-то сказал он Виткиным сыновьям, которые все реже с ним разлучались. — А что, если тут, где мы стоим, соорудить гигантскую птицефабрику? Не куриную, а водоплавающей птицы?
Мальчики молчали, переглядывались, словно им рассказали сказку.
— Каждый человек — родня неизвестного ему великого мечтателя, Муров же был его близким родственником, за что не раз ему попадало от обкома. «Ну, мечтатель, — обращался к Мурову секретарь обкома на неофициальных собраниях. — Говори, сколько у тебя яиц на фуражную курицу?» И хоть никогда не случалось, чтобы Муров не знал этих подробностей, все же его не переставали упрекать за мечтательность, за романтику. Но Муров не расстраивался. Он никогда не заверял обком, как другие секретари, но умел при случае с увлечением рассказать о своем районе. Но сам он тоже недолюбливал мечтателей и больше ценил в людях деловитость. Потому всегда окружал себя деловыми, настойчивыми людьми. Виткины сыновья теперь смотрели на него как на великана, который все может.
Скоро и в самом деле зашевелилось, заволновалось все вокруг. Приехали проектанты, на вязких болотных дорогах застревали машины с лесом, Гордей Гордеевич привел на Корму свою строительную бригаду, такая же бригада пришла из Несолони, поднялся шум, который утихал только ночью. Рыбаки проклинали в душе своего недавнего приятеля, а его самого больше ни разу не видели с удочками. Муров вспомнил свое старое ремесло и уже не выпускал из рук топора, подаренного ему Гордеем Гордеевичем. В Корме прибывало воды, которую спускал сюда из окружных болот Артем Климович, и уже не озеро, а целое море разливалось перед строителями. Так без решений, без волокиты, на паи всего двух колхозов строилась птицефабрика — первая в области.
И, может, никого не взволновала так весть о птицефабрике на Корме, как Товкача. Значит, Муров не пошутил, он имел в виду не море, а фабрику на море. Товкач прикинулся больным и попросил Артема Климовича отпустить его на денек среди недели. Он пришел на Корму и, хоть никакой фабрики там не увидел, все же представил себя ее директором и в душе ко всем чертям послал дренажный плуг. Сняв шляпу, низко-низко кланялся строителям, а Мурову, которого узнал не сразу, поклонился особо.
— Строите? — доброжелательно спросил Товкач. — На такой воде можно держать море птицы.
Он ходил по строительству гордо, солидно, как хозяин. Заглянул в курень и увидел там Парасю за столиком.
— А ты что тут делаешь?
Парася подняла на него веселые ясные глаза:
— Как что? Я будущий директор этой фабрики.
Тяжелый взгляд упал на Парасю — Товкач готов был схватить ее, вышвырнуть из-за стола и самочинно, без всяких назначений, хоть на минуту стать директором. Вероятно, это чудесно — сидеть и чувствовать, что ты директор, а не рядовой человек. Но ему вспомнилась возмущенная беднячка Несолонь, которая не приняла его и бесцеремонно прогнала, вспомнилась горячая, воинственная Парася, задавшая тогда тон Несолони, вспомнились все постигшие его неудачи, и он смиренно вышел, покорившись своей горькой участи. Но дверь за собою закрыл так, как закрывает ее тюремный сторож — медленно, злорадно, словно хотел навеки замкнуть Парасю в этом сосновом курене. Закрыв, постоял, послушал: умолкли сверчки, поселившиеся там вместе с Парасей, и только строители стучали топорами, превращая длинные стройные сосны в еще более стройные балки. Кто-то засмеялся, и Товкач понял, что смеются над ним. Тут он вдруг почувствовал острее, чем когда бы то ни было, что ему приходит конец, но он принадлежал к тем людям, которые не сдаются до последнего вздоха. Товкач в душе проклинал Мурова, который так жестоко насмеялся над ним, пообещав ему море. «Подожди, я еще тоже насмеюсь над тобой. Ты еще ничего не знаешь, а я знаю. Я все знаю. Твоя жена отомстит тебе за меня…» — погрозил ему Товкач злыми глазами. Но Мурову были безразличны эти угрозы — кончался его отпуск, и он жалел, что так поздно взялся за фабрику и так мало поплотничал. Ночевал Муров в своей палатке, а столовался из одного котла со всеми. Возле ночных костров слушал бывалых людей и был счастлив, что люди с ним откровенны. Среди обычных невинных историй он часто слушал их раздумья о жизни. Особенно любил помечтать Гордей Гордеевич. В таких случаях он разматывал с уха ниточку, снимал очки и выцветшими глазами вопросительно смотрел на своих слушателей. На этот раз он говорил о земле.