— Человек вечно тянулся к земле. Земля облагораживает человека, выгоняет из него лень и равнодушие, освещает лучшие человеческие чувства. Сколько было в районе лентяев, пока мы не взялись за болота? А вот начали добывать землю, и поднялись старые и малые, нашлась в людях сила, и теперь даже страшно нам, что столько новой земли добыли там, где веками не имели ни клочка. Но я хочу сказать не про ту землю, какая нас кормит. Можно иметь много хлеба, молока, сала, можно быть вечно сытым и не чувствовать всей красоты жизни. Вот я и хочу сказать о той земле, какая нужна людям для уюта. Мне, строителю, приходилось на своем веку строить всякие дома: маленькие и большие, на фундаменте и без фундамента, — кто какие достатки имел, такие и строил. Потом, через много лет, я любил посмотреть на свою работу. И иногда самая маленькая хатка с садиком казалась мне раем, а большой жилой дом казармой, когда он стоял на голом месте. И я не раз думал: хорошо ли, что мы для усадьбы даем так мало земли? Я бы давал больше крестьянам и горожанам. Пускай строятся, пускай растят сады, пусть вьются виноградные лозы! Разве мало на Руси земли? Пусть много земли отойдет под сады — разве это плохо? Разве мы обкрадем себя? Ведь человек живет только один раз, и надо, чтобы он свою жизнь прожил не только с удовольствием, но и красиво. А какая, извольте, красота без сада, без пасеки, без рюмочки своего домашнего вина? — Он ласково взглянул на Мурова. — Вот вы, Петр Парамонович, секретарь. Приходите вы с работы домой, а дальше что? А был бы у вас сад — о, не скажите, развлечение нашлось бы. А есть сад, захочется пасеки, есть пасека, надо, чтобы цветы все лето цвели. У больших людей есть же дачи. А почему никто не подумает, чтобы дачу имел каждый простой человек? Вот вы возьмите, Петр Парамонович, и заведите такой порядок в нашем районе. Клянусь этими руками, что за вами другие пойдут. И вечно вам будут благодарны за это простые люди. Разве я, граждане, не правду говорю?
Много людей сидело возле костра, но ни один не успел поспорить с Гордеем Гордеевичем. Из ночного мрака вышел Шайба. Он кого-то искал растерянным блуждающим взглядом, потом резко подошел к Мурову, положил ему на колени то, за что, как Шайбе казалось, его преследовали, и, не промолвив ни одного слова, снова исчез в ночи, крадучись, легко, бесшумно, как зверь. Муров развернул пакет, поднес к огню и, узнав Живанову руку, с горечью промолвил:
— Поздно…
Гордей Гордеевич поспешно надел очки, тоже взглянул на Живанову работу и по-старчески, горестно вздохнул:
— Землю можно любить по-разному. Один видит в ней богатство только для себя, а другой — для всех. Я знал профессора Живана, и этого тоже хорошо знал… — он показал рукою в ту сторону, где исчез Шайба.
Подул ветерок. Затревожилось Корма-озеро, плеснулись волны на неподмытые, необвалившиеся берега — осуществлялась мечта профессора Живана, в этот вечер все поверили, что когда-нибудь тут заклокочет море.
Когда погасли костры, то стало хорошо видно Замысловичскую МТС — островок пламени среди тьмы. Чтоб не обходить озеро, Муров сел в лодку и поплыл в сторону Замысловичей, на Оленины огоньки. Но и в этот вечер он не застал Олену. От ночных сторожей узнал, что и Бурчака тоже нет дома, что он где-то около Копищ меряет болота. И какая-то необъяснимая тревога охватила Мурова. Успокаивал себя тем, что до сих пор не было повода не верить Олене.
Но эту веру совсем нечаянно пошатнул один человек, который никогда никому не причинил никакого зла. Этим человеком оказался парикмахер дядя Ваня. Муров зашел к нему постричься, и тот так обрадовался своему клиенту, что забыл ответить на приветствие.
— Давно, давно не заходили! Разумеется, некогда.
А дальше, за стрижкой, ляпнул про Олену:
— Ваша жена в последнее время часто бывает у меня. Она завивок не любит, так я ей делаю хитроумные прически на неделю-другую с нежным парком. Прихорашивается, разумеется, в вас влюблена.
— Не обязательно в меня, — улыбнулся из зеркала Муров.
— Ну, что вы, — вытянулось лицо дяди Вани. — Это невозможно, чтобы жена секретаря райкома позволила себе что-нибудь дурное. Разумеется, женщины непостоянны. Моя Фрося трижды меня покидала и трижды возвращалась. Но Фрося — местечковая баба. А ваша женка — образец чистоты и постоянства. Я, разумеется, извиняюсь за свои рассужденья. Вам виднее.
Дядя Ваня старался, не жалел самого дорогого одеколона, припасенного для «наивысших чинов», и Муров дал ему на целых три рубля больше, чем полагалось за работу. Дядя Ваня взял, не забыв напомнить при этом, что он теперь мастер первого класса. Прощаясь, задержал Мурова на ступеньках:
— У меня к вам просьба. Вы женке своей — ни слова о том, что она бывает у меня. Я, знаете, дрожу теперь за каждого клиента. Кооперация дает такие большие планы, что я совсем обанкротился.
Маленькая хитрость дяди Вани заставила Мурова улыбнуться. Но это скорее была улыбка над самим собою. Дядя Ваня своею осторожностью только раздул подозрения. К счастью, с Кормы-озера уже доносился шум, и Мурову было чем заполнить свою встревоженную душу.
Прощай, озеро! Прощайте, друзья! И вы, Гордей Гордеевич! Я запомню ваши раздумья о земле. Верно, нам нечего скупиться для народа. Все принадлежит ему, и он может взять для себя сколько захочет. Но есть у этих раздумий один недостаток. Так можно растратить всю землю, и тем, что народятся после нас через тысячу лет, не хватит хлеба. Но тесноты и скученности нам не надо, мы не Америка, а Россия, и у нас человек всегда и во всем должен чувствовать простор.
А где Парася? Чудесная, вечно веселая непоседливая Парася! Ее еще нет, должно быть, еще нежится возле своего Степана Яковлевича. У них открыто настежь оконце, и в эту пору они уже не спят, слушают соловья, что поет им про их запоздалое, но благодаря этому зрелое счастье.
Поверхность озера тиха, спокойна, должно быть ждет не дождется ветра. Все острова стоят на якоре и тоже ждут ветров-капитанов. «Почему я не ветер? — думает Муров. — В один миг я мог бы быть возле своей Олены, мог бы всегда видеть, как она живет, что делает». И он просит шофера поспешить, чтобы попасть к завтраку.
— Сегодня, — говорит он шоферу, — я весь день не отпущу тебя, пусть другие секретари сами заправляют свои машины.
По воле Мурова этот шофер стал механиком-заправщиком, один на все райкомовские машины. Правду говоря, он чуточку засиделся в гараже и теперь охотно проедется по району. Бегут навстречу несолоньские поля с такими хлебами, что шофер невольно спрашивает Мурова:
— Неужели это несолоньские?
Но Мурову не пришлось убеждать его в этом. В балке, в колосившейся ржи, стоял Степан Яковлевич Стойвода.
Он мечтал о хлебе. О большом хлебе на несолоньских землях. В детстве его раздумья о хлебе были проще. Когда его отец, шахтер Яков Стойвода, приносил из лавки свежий хлеб, то Степка легко представлял себе, как он делается. Чьи-то руки сеют его, потом жнут, молотят и не чем-нибудь, а только цепами. Потом везут хлеб на водяные мельницы, старые-старые, как мир, мелют муку и отправляют в пекарни. Тут подмешивают дрожжей, он всходит в больших дежах, его разделывают и сажают в печь. Когда его вынимают из печи, он пахнет на всю Горловку. Из пекарни старый Иоська забирает его в свою лавку и, когда не бывает денег, продает отцу в долг. В получку отец отдавал деньги, и матери вечно казалось, что Иоська берет больше, чем нужно. А отец вечно доказывал, что Иоська человек честный и лишней копейки не возьмет, иначе у него отсохли бы руки. И казалось тогда Степке, что те руки, что сеют, и те, что продают хлеб, делают одну и ту же большую работу… И вот тут, во ржи, которая еще может полечь от ливней, которая еще дочерна может быть выбита градом или пойти пустым колосом от засухи, через много лет вспомнились ему эти раздумья о хлебе и согрели ему душу. Теперь он сам хлебороб и знает, как тяжко достается хлеб. А сколько надо хлеба, чтобы накормить народ! И тут он почувствовал больше, чем когда бы то ни было, всю значительность своей жизни, своей работы. Честь тем, кто выращивает хлеб! Тут, на целине, всюду. У нас будет много хлеба. Столько, что если б больше нигде не родился хлеб, а только у нас, то мы могли бы прокормить весь мир. Но пока что надо отдать должок Замысловичам, и Степан Яковлевич Стойвода каждое утро выходит в поле, словно готовится к какому-то небывалому подвигу в своей жизни. Ему хочется, чтобы вся Русь видела, как он будет отдавать хлеб, видела и знала, что Несолонь больше не бедна. Колосись, рожь, не тревожь его хлеборобскую душу! Он заставил землю, а теперь еще заставит небо угождать тебе, чтобы ты хорошо уродилась.