Началось все с банджо.
Однажды он попросил Скотта Пири раздобыть ему тоненькую, но крепкую стальную проволочку, и только тогда я и узнал, что у него есть банджо. Бедняга Скотти всегда чуял, где можно что-нибудь такое раздобыть; спрашивать Джули, на что проволочка, он не стал. Зато я спросил.
– Будет проволока – увидишь, – сказал Джули.
Скотт нашел проволоку от тормоза старого велосипеда, попросту говоря, стащил ее из гаража Пулина. В ту пору их делали из того же, из чего делают струны пианино, и когда через несколько дней мы с Джули возвращались домой, он сказал:
– Хочешь поглядеть, что я сделал с проволокой, которую принес Скотти?
– Ага, – сказал я.
Я подождал во дворе, а Джули зашел в дом и, вырвавшись из неизменных объятий матери (мне она только издали помахала), вернулся – в руках у него было банджо с необычно длинной шейкой.
– Господи, Джули! – Воскликнул я. – Откуда оно у тебя?
– Купил, – ответил он.
За все годы нашего знакомства я ни разу не видал, чтоб он что-нибудь себе купил, хотя бы грошовую шоколадку.
– Купил, говоришь?
– Да.
– У кого?
– У охотника на зайцев.
– Откуда он его взял?
– Говорит, нашел.
– Где?
– Говорит, нашел банджо в прошлом году, а где нашел, скажет, когда получит от меня деньги.
– Так вот почему ты все разглядывал банджо тогда на гулянье, да?
– Какое банджо? – уклончиво спросил Джули.
– Да ладно уж. А сколько заплатил?
– Два шиллинга.
Я не стал спрашивать, откуда у него взялись два шиллинга, наверно, он что-нибудь продал или просто нашел деньги, – у матери или у квартирантов он бы наверняка просить не стал.
– Ну и где ж он его нашел?
– На старой свалке, за бойней, под старым чаном.
В ту пору я ничего не понимал в банджо, да и сейчас понимаю не многим больше, но сразу было видно, что оно совсем не такое, как у нашего джазиста Уитерса. Корпус много больше, а шейка длиной фута четыре.
– А ты умеешь на нем? – спросил я Джули.
Он пожал плечами.
– У него только четыре струны. Для пятой тоже есть место, потому-то мне и понадобилась проволока.
Я тронул струны одну за одной, как трогал их на гулянье Джули. Он настроил их верно, хотя слышал банджо всего один раз. Пятую струну (велосипедную проволоку) он настроил на «ля». В общем, диапазон тональности получился как раз такой, какой должен быть у банджо. Тогда я лишь слегка удивился, а теперь понимаю – просто поразительно, что он сумел безошибочно настроить инструмент.
– Давай сыграй, – попросил я.
Я думал, он откажется, ведь инструмент был ему нужен не для игры, к тому времени я это уже знал. Но, к моему удивлению, Джули положил банджо плашмя на колени и заиграл обеими руками: левой бил по струнам, словно по клавишам пианино, а всеми пальцами правой их пощипывал.
Раздались прихотливые, мягкие, гармонические аккорды, взятые на какой-то сложный, необычный лад на инструменте, который никак не был для этого приспособлен. Я и поныне жалею, что не запомнил ни единого такта из музыки, которую пытался наиграть в тот день Джули.
Больше всего, пожалуй, то, что он исполнил, походило на какую-нибудь сонатину Моцарта для мандолины, хотя сочинение Джули было куда сложнее этих прелестных безыскусственных вещиц. В сущности, могло показаться, будто кто-то играет на гитаре, пробуя всевозможные классические вариации, но играя при этом двумя руками, чтобы возникла контрмелодия. Но и это объяснение неточно: ведь Джули прямо у меня на глазах создавал музыку, и звучала она совсем необычно. Что-то в ней было математическое, казалось, она, точно головоломка из кусочков, составлена из сложных аккордов, арпеджио и созвучий. Но она не была ни тональной, ни какофонической, и он не торопил мелодию и не рассчитывал на слушателя. Просто делал дело, решал какую-то задачу.
Я слушал, но что я мог сказать? Я был тогда уже не ребенок, но еще и не взрослый, еще ничего собою не представлял. То, что я слушал, было мне непонятно, я понимал одно: это необыкновенно.
– Ты уже давно вот так играешь? – недоверчиво спросил я.
И он сразу перестал играть, словно спохватился, что и так уже слишком много мне открыл.
– Месяца два, – ответил он. – Пришлось намочить кожу и натянуть получше, а то она совсем обвисла и не получалось никакого звука.
Кожа была натянута отлично и закреплена на корпусе мебельными гвоздиками.
– А откуда ты узнал, как с этим обращаться? – гнул я свое.
Джули молчал. А к нам уже направлялась его мать и что-то нам несла. И вот тут Джули меня совсем ошарашил: Едва она подошла, он схватил банджо, совсем как это делал Уитерс, и поразительно искусно принялся играть одну из джазовых мелодий, которую мы слышали на гулянье, только куда прихотливей и отчаянней – Уитерсу такое и не снилось.
– Джули! Только не это. Пожалуйста, – сказала миссис Кристо.
От огорчения она даже забыла меня обнять, но меня и на расстоянии обдавало запахом пудры и смущало ее тело. И впервые заметил я в Джули какое-то неистовство. Банджо словно создано для одержимых, и Джули – напряженный, взвинченный, пальцы с побелевшими суставами так и летают, неистово усложняя мелодию того регтайма, – явно на кого-то обрушился – не на мать, но на что-то, что неизменно ей сопутствовало.
– Перестань, Джули! – крикнула она и зажала уши, а судорожные пальцы Джули все не останавливались. – Как тебе не стыдно! Перестань!
– На нем по-другому играть нельзя, – сказал он матери, – так что привыкай.
Джули не был ни жесток, ни мстителен, но была в нем какая-то жесткая целеустремленность, только я не мог понять, чего он добивается.
– Не могу я это слышать. – Миссис Кристо опять заговорила беспомощно, умоляюще, будто обволакивала голосом. Потом обхватила руками мою голову, прижала к своей груди и говорит: – Сто лет мы тебя не видали, Кит. Почему не приходишь почаще?
Не сразу мне удалось выбраться из этой тропической долины.
– Все занимаюсь, миссис Кристо, – наконец произнес я, и это было правдой только наполовину.
– А почему никогда не позовешь Джули к себе? – спросила она.
Кроме того единственного раза, когда Джули пришел посмотреть пианино, он отказывался даже войти в нашу калитку. Он по-прежнему не бывал ни у кого в доме и даже во двор ни к кому не заходил. Но миссис Кристо всегда уговаривала меня пригласить Джули, и мне только становилось не по себе, хотя сам он, казалось, просто не слышал ее слов.
– Я принесла вам по полсосиски, – сказала она и дала нам чуть теплые говяжьи сосиски, которые, остывая, уже немного съежились.
– Большое спасибо, миссис Кристо, – сказал я и взял протянутый мне кусок.
А Джули положил свой на пень – оставил для Скребка.
– Ешь, Кит, не стесняйся, – сказала она, видя, что я мешкаю.
А я вовсе не стеснялся, просто мной овладела брезгливость. От нее самой пахло луком, и я не знал, где перед тем лежала эта сосиска, кто ее не доел. Я откусил сосиску с таким чувством, словно подобрал ее с полу, но как все, что стряпала миссис Кристо, все, к чему бы она ни прикоснулась, сосиска оказалась восхитительная.
Наверно, эта жалкая с виду и такая сочная на вкус кем-то не доеденная сосиска и пробудила во мне уже недетский интерес к судьбе самой миссис Кристо, и, возвращаясь домой, я впервые задумался: кто же она такая? Откуда она появилась? Что заставило ее так отчаянно, очертя голову броситься вместе с сыном в замкнутый круг той жизни, которая считалась надежной защитой от греха?
– Видно, спятил, – сказал я себе, потому что в голове у меня крутились и другие сумасшедшие мысли.
Я вернулся домой, но в комнаты не пошел. Вечер был мягкий, теплый, я сидел под голым персиковым деревом и думал про миссис Кристо и про Джули, про Джули и про то, как он играл сегодня на банджо. Отчего он играл так яростно? Меня еще и сейчас подавляло исходящее от миссис Кристо дыхание чувственности, и я никак не мог понять, отчего оно меня угнетает и отчего, к нему так равнодушен, даже враждебен Джули. Я ощущал какое-то странное удовлетворение, однако знал, что в радости моей есть что-то запретное, пожалуй, даже опасное.