Теперь Илья и Елизавета стали взрослыми, и Семен, бывая на хуторе, разговаривал с ними как равный с равными. Особенно приятно было поговорить с Ильей. Говорили о разном, а больше всего о технике, о технических новинках. Стараясь, чтобы Илья не заметил, он приглядывался к нему, в рослом красивом парне, в строгих чертах его лица отыскивал свои черты и черточки, без труда находил их и радовался. А в Елизавете Семен души не чаял. Девочка была любознательная, смышленая, в учебе прилежная. Но радовала она учителя не только своим прилежанием и пятерками в табеле, а и тем, что была похожа, как бывают похожи две капли воды, на свою мать: те же, что и у матери, и рост, и статность, и походка, и две косы за плечами, и черные шнурки бровей, и даже родинка над левой бровью. Идет ли в школу, сидит ли за партой, проходит ли по улице, всегда Елизавета как бы напоминает, какой красивой в молодости была Дуся Шаповалова. В дни ее рождения Семен приносил то куклу, то платьице, то туфли или серьги, то духи или пуховый платок и каждый раз просил мать не говорить дочке, чьи это подарки. Не понимал Семен, что Евдокия Ильинична, если бы он и не просил, все одно ничего Елизавете не сказала бы. На уроках русского языка и литературы в десятом классе Семен украдкой посматривал на Елизавету, и ему было больно, что он не мог назвать ее своей дочерью. Он знал ее привычки, наклонности, знал о ее дружбе с Хусином и в душе одобрял эту дружбу. В десятом классе из аула Псауче Дахе было семь учеников — три мальчика и четыре девочки, и больше всех учителю нравился Хусин Карданов.
— Ой, Сеня, знал бы ты, что со мной приключилось! Увидала осокорь. Наш, помнишь, стоял возле нашего порога? Не помнишь? В тот вечер, когда мы пришли с ночеванья и стояли у наших ворот, ты, это я хорошо помню, смотрел на осокорь, а потом спросил, откуда его привезли. А я сказала, что не знаю, батя откуда-то привез. Тогда осокорь был молодой, чуть повыше дома. А нынче посмотрела на него — великан! Глаз не могла оторвать. А он что-то шептал листьями, может, меня узнал и мне что-то говорил, — кто же его знает. А я гляжу на него, а в голове, веришь, такое понеслось, такие потекли воспоминания! Родителей покойных в мыслях повидала, свою молодость, — говорила Евдокия Ильинична, не сводя глаз с Семена и сияя от счастья. — Как оно разрослось, то дерево! Просто чудо! Во все стороны раскинулись саженные ветки. А под ними, в холодочке, куча ребятишек. И так им весело под деревом! Ни за что бы не узнать, где было шаповаловское подворье, а осокорь стоит и своим могучим черным стволом указывает то место…
— Дуся, да ты сядь, — сказал Семен. — И не волнуйся. Расскажи спокойно… Чаю хочешь? С вареньем…
— Варенье-то небось то, что я сварила? Вишневое?
— Да, вишневое. — Семен ласково посмотрел на Евдокию. — Дуся, сколько лет смотрю вот так на тебя и каждый раз не перестаю удивляться: кто ты, Дуся?
— Смешно, Сеня… Выдумал, — обиделась Евдокия Ильинична. — Я и есть Дуся, чего еще? Ну что так смотришь?
— Вот ты вспомнила шаповаловское подворье, свое бывшее подворье, — говорил Семен. — Но почему ты ничем, понимаешь, ничем не похожа ни на своих братьев, ни на отца? Ты им как чужая… Почему?
— Не знаю, не знаю, — с грустью ответила Евдокия Ильинична. — Почему? Может, потому, что жила не так, как мои родители. Ить плохое, Сеня, в человеке не от крови, нет… От жизни. А может, во всем повинен ты, Сеня, и наша любовь? — Она испуганно улыбнулась. — Нет, нет, помолчи, Сеня… Не надо об этом. Я посижу у тебя, попью чаю. И хочу спросить твоего совета.
— Слушаю.
— С фермы я отпросилась до вечера. — Она сняла платок, смелее улыбнулась, прикрывая ладонью губы, потом подошла к столу, взяла зеркало и пригладила ладонями чуть припорошенные сединой волосы. — Но не об осокоре, Сеня, и не о подворье зараз моя речь. Осокорь пусть себе стоит, как страж, и пусть оберегает от жары трактовских детишек. С Елизаветой, Сеня, случилось горе…
— Что с нею? Какое горе? — тревожно спросил Семен. — Вчера я видел ее на уроке. Она была веселая. Или неожиданно заболела?
— Еще хуже! Влюбилась… — Евдокия Ильинична опустилась на стул, тяжело вздохнула. — И в кого, скажи, пошла девчушка? Да разве ж можно так рано влюбляться?
— А ты сама? Забыла? — Семен покручивал усик, и глаза его в морщинках смеялись. — Или свое не видно?
— Меня не равняй, — смело ответила Евдокия Ильинична. — Тогда время было иное… Школ не было. Чем же еще, окромя любови, забавляться?.. А Елизавета — школьница, ей учебу надо кончать, ума-разума набраться, а тогда уже…
— Стоит ли из-за этого печалиться, Дуся? — перебил Семен. — Это горе всегда бывает радостное. Знать, пришла пора, подступила девичья весна…
— И в кого влюбилась! — Евдокия Ильинична не слушала Семена. — Да знаешь ли ты, в кого она влюбилась? В Хусина! Или у нас казачьих парней нету? Сколько их подросло в станице! — И доверительно к Семену: — Сеня, тут, в школе, ничего, случаем, не замечал за Хусином и Елизаветой?
— Замечал. И не раз.
— Ты скажи, что замечал?
— Настоящую, хорошую дружбу, — сказал Семен. — И давно замечал, еще с седьмого класса. Как только Хусин поступил в нашу школу. И еще замечал, что дружба помогает им в учебе…
— Совсем не то ты замечал, — рассердилась Евдокия Ильинична. — Учеба, учеба, а чем она кончится? Думал ты об этом? А я ночи не сплю. И вот собралась в аул, к матери Хусина. Надо же что-то делать? — Не как гостья, а как хозяйка быстрыми шагами направилась она в сенцы, и, прикрывая дверь, спросила: — Сеня! Примус у тебя на ходу? Или не горит, как тогда? Наливай воду в чайник и неси…
Чайник вскипел быстро. И пока они пили чай, сидя у окна за небольшим, покрытым клеенкой столом, Евдокия Ильинична не спеша, стараясь быть спокойной, рассказала и о том, что в эту весну Хусин зачастил в Прискорбный, — нет того дня, чтобы он не навестил Елизавету; и о том, что Елизавета вышила на платочке две буквочки — «Е» и «X» и что они вдвоем разложат на столе учебники и часами просиживают в хате.
— И кто их знает, учатся они или целуются? Пока я в хате, уткнутся в книжки, что-то бубнят, а как я выйду, слышу — смеются, а что они делают — одному богу ведомо. Матери, Сеня, известно только то, что они сделались неразлучимые. Или над книгами гнутся, или гуляют — и все неразлучно. Как те спарованные налыгачем бычки.
Рассказала и о том, как Хусин на коне прискакал в Прискорбный и устроил такую джигитовку и так вертелся в седле, что нетрудно и голову свернуть. «Поверь мне, Сеня, это такой бесенок, что нету в нем и капельки страху». И уж конечно поведала о том, как вчера ночью Хусин привез Елизавету в хутор на лодчонке. «По таким бурунам, Сеня, летит на лодчонке. Просто удивляюсь, как он ее еще не утопил… Не парень, а оторвиголова».
— Да, смелый юноша, — согласился Семен, покручивая ус. — Такой лихости любой мужчина в душе позавидует!
— И на что она нужна, его лихость? — стояла на своем мать. — Полихачествует, погарцует на коне и на лодке, закружит девчушке голову, а потом что? Надо жениться? — Тяжко вздохнула, добрыми, ласковыми глазами посмотрела на Семена. — Рассуди, Сеня, ты человек грамотный. Как тут быть? Русская девушка становится женой черкеса. Это что же такое? Моя дочка должна ихнюю веру принять? А дети народятся? Какой они будут веры и нации? Нет, Семен, такое дело не годится…
— Да почему же не годится? — искренне удивился Семен. — Ну, насчет веры, ты сама знаешь, — дело это уже прошлое. И у русских и у черкесов вера одна — советская. И вот я тебя хочу спросить. Разве в любви молодых людей важнее всего национальность? Придумала, Дуся! Смех разбирает, честное слово… Передовая телятница, героиня, а мать отсталая… То в анкете, верно, есть даже такая графа. А настоящая любовь, Дуся, обходится без анкеты. Ты лучше скажи мне как мать: любит Лиза Хусина?
— В том-то, Сеня, и горечко мое, что любит, — сквозь слезы сказала Евдокия Ильинична. — И так, Сеня, любит, так она в нем души не чает, что просто удивительно, И он возле нее такой завсегда ласковый, такой развеселенький… При мне они стесняются, скрывают то, что у них на душе. Да только от матери разве можно укрыться? Я все вижу…