— Что думаешь делать в ауле?

— Побеседую с матерью Хусина.

— Вежливо или как?

— Да уж как придется.

— О чем же будешь беседовать?

— О детях. О чем же еще? Скажу, пусть отлучит сына, отговорит его… Она возьмется за сына, а я за дочь, и совместно мы…

— Вот этого прошу, Дуся, не делать, — строго сказал Семен. — Не позорь себя, не выставляй на посмешище.

— Позориться не буду, а скажу все, что думаю, за этим и иду, — не сдавалась она. — Нельзя того допускать, чтоб они поженились…

— Почему же нельзя? — Семен встал, прошелся по комнате. — Это предрассудки, Дуся. Парень-то какой Хусин! И Лиза молодец, знала, кого полюбить. — Подошел ближе, улыбнулся. — Послушай меня, Дуся. Ты знаешь, я всегда тебе желал добра. И в жизни нашей не раз случалось, когда мои советы приносили пользу. В аул пойди, с матерью Хусина повидайся. Это я одобряю. Две матери встретились, поговорили — что тут плохого! Но смотри, Дуся, не горячись и не груби. Можешь ты поговорить с ней как мать с матерью? Прошу, Дуся. Уважь мою просьбу. Ведь Лиза для меня не чужая…

Она молчала, вытирая платочком набежавшие слезы.

— И у Илюшки с любовью не ладится, — сказала она грустно. — А матери через то одна только тревога.

Повязала голову платком, сказала, что ей пора уходить, пообещала на обратном пути снова зайти и ушла.

Глава 18

Берега были высокие, из красного, как пламя, гранита, не берега, а отвесные скалы, не то что берег возле Прискорбного. В том месте, где повисал мост, скалы сходились близко, и, точно ладонями, сдавливали Кубань. Вода клокотала, гремела, холодный ветер бил в лицо, долетали мелкие брызги. Евдокия Ильинична держалась за перила и с грустью смотрела на беснующийся, зажатый камнями поток. Смотрела вниз и думала о том, как когда-то по этому мосту прошли ее отец и бесленеевский князь Абдулах, и тогда, наверное, тоже билась о гранит вода. Позже Евдокия Ильинична узнала, что в ауле князь прожил больше года и неожиданно исчез. К тому времени Евдокия Ильинична вышла замуж и жила в Прискорбном. Помнит, весной говорили на хуторе, что возле Эльбруса заполыхало кулацкое восстание и что одним из его предводителей как раз и был князь Абдулах. В ту зиму в горы ушли отец Евдокии Илья Фомич Шаповалов, ее брат Гордей, Яков Скобцов и трое черкесов из аула Псауче Дахе. В станицу они не вернулись, погибли. Узнала Евдокия о гибели отца и брата, забралась в сарайчик и полдня проплакала, мысленно, сквозь слезы, повторяя: «А я так жить не буду, а я так жить не буду, не буду…» Ее брат Тимофей находился в ссылке близ Самарканда. Сестре не писал. Как-то пришло от него одно письмо. «Ты же наша, шаповаловская, чего стараешься на колхоз…» Она ответила ему: «Шаповаловская я, верно, только не ваша, и ты, Тимофей, мне не указ, где мне стараться и где силы свои приложить…» Потом она думала о Семене, слышала его голос: «Кто ты, Дуся? Ты им как чужая… Почему?»

«И чего думки прицепились ко мне, канальи, дажеть иттить не дают». И она пошла через мост быстрыми шагами. Отдалялась, стихала Кубань. Впереди, на просторном плато, раскинулся аул. Как, оказывается, чудно устроена жизнь: на левом берегу Кубани все, на что ни взгляни, свое, близкое, привычное, а на правом — все чужое, все не свое, непривычное. Верхом на хворостинках скачут мальчуганы. И что? Будто и такие хлопчики, как в станице или в Прискорбном, и чумазые и сопливые, а все же не такие. На них старенькие бешметики, кудлатые, не по головам папахи, тоже не новые, на ногах самодельные, из сыромятины башмаки. В такую теплынь — и папахи? Торчали и не слетали с голов. Близ ворот лежал пес, зевая от скуки. Пес как пес, разве мало таких псов в станице? Косматый, еще не линявший, масти бурой. И все же такого пса ни в станице, ни на хуторе Евдокия Ильинична не видела. И лежал он как-то не так, как обычно лежат собаки, а скрестил лапы и положил на них морду… Или улочки. Совсем не такие, как в станице: узкие и кривые, грузовик по ним не пройдет. Зеленели и цвели сады, и казалось, цвели не так дружно, как в Трактовой или в Прискорбном. Без всякого порядка тянулись низкие, из речного камня-голыша ограды. Есть ограды из камня и в Трактовой, и все же в ауле голыши были обточены бурунами и уж очень мастерски сложены — любо глянуть! Дома и вовсе не похожи на казачьи хаты: оконца поменьше и подслеповатее, крыши черепичные, они жарко краснели в зелени садов. Больше всего удивлял запах: даже на улице горьковатый привкус сгоревшего кизяка прижился так, что не поддавался никаким ветрам. Приведи в аул человека с завязанными глазами, пусть по запаху угадает, где он — в станице или в ауле. Понюхает и непременно скажет: «Нет, это не станица, а аул…» А какая может быть разница? Известно, и в станице курятся трубы и горят в печах кизяки. Почему же кизячий дымок пахнет в станице не так, как в ауле?.. Почему?

Легче всего сказать: «Шут его знает, почему». Или: «Да, точно, всем известно, что один и тот же кизячий дымок в станице пахнет по-своему, а в ауле по-своему, какой-то у него тут, сказать, особенный вкус, что ли. А в чем загвоздка? Неведомо, тайна…» Никому такие ответы не нужны. И нашей героине они ни к чему. Она давно перестала искать различие между поселениями черкесов и казаков и задумалась о том, как же среди саклей и дворов такого разительного сходства отыскать жилье Кардановых. Спросила у хворостяных конников. Черкесские хлопчики вытягивали шеи, ловили слова, виновато улыбались: наверное, трудно им было понять русскую тетю. Паренек, что был постарше, по складам выговаривая русские слова, сказал, что в ауле Кардановых очень много. Их и за день не обойдешь. Как же быть? Но когда черкешонки узнали, что нужны те Кардановы, у которых сын Хусин, то сразу повеселели. Сказали, что у Хусина есть дедушка Абубекир, и, лихо пыля хворостинами, проводили Евдокию Ильиничну до двора.

Низкая, все из того же камня голыша ограда. Сарайчики, загородка для кур. Огород вспахан и расписан грядками. Домик прятался в садике. Возле домика — кунацкая с широченной трубой в крыше. На солнцепеке возле порога грелся старый черкес, наверное, Абубекир. Опершись на карагачевый суковатый посох, он удивленно смотрел на нежданную гостью. У Евдокии Ильиничны екнуло сердце. Как же похож этот старец с посохом на ее покойного дедушку Фому! Такое может только присниться: будто дедушка Фома, узнав, что сюда заявится его внучка, нарочно выбрался из могилы и уселся возле чужого порога, как, бывало, усаживался возле своего. И обтянутые бешметом костлявые плечи, и папаха из облезлой смушки, торчавшая сорочиным гнездом, и хмурые брови, и глубокие, как норы, глазницы, и коротко стриженная бородка — ну в точности дедусь Фома… «Дедушка, и чего вы тут?» — хотела крикнуть и не крикнула. Испуганно, глухо спросила:

— Дедушка, мне повидать бы мать Хусина…

Старец скривил беззубый рот, то ли силился улыбнуться, то ли собирался всплакнуть, и покачал головой, — не понимал. Как же так? Сколько годков прожил рядом с казаками, а русскому языку не обучился. Наверное, с годами все русские слова, какие знал, выветрились из головы, забылись. А может, это и есть тот Абубекир, в доме которого Илья Фомич в те далекие годы поселил бесленеевского князя? Евдокия Ильинична засмотрелась на старого черкеса. В это время, поправляя седые волосы, из сакли вышла немолодая женщина в широком, со сборками в талии, платье. Сказала, что ее зовут Кулица и что она мать Хусина. «А что, славное имя, только как оно будет выговариваться по-русски? — думала Евдокия Ильинична. — Кулица, наверное, и по-русски Кулица, как же еще…» Протянула Кулице широкую, натруженную ладонь, улыбалась и как бы говорила: погляди, Кулица, на меня и на мою руку и поговори со мной по душам, мы-то с тобой — одного поля ягоды, хоть ты и Кулица, а я Евдокия… Кулица тоже улыбалась, и веселые ее глаза говорили: вижу, вижу, милая, какая ты и какие у тебя руки, и радуюсь… Когда гостья сказала, что она мать Елизаветы, Кулица побледнела и спросила:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: