Мучился я ужасно. Я заметил, что картина, которую я видел, в ней пишутся не близкие предметы природы, а как-то на расстоянии, и я то же старался делать в общем. Это выходило легче.
Когда приехал мой брат, Сережа, который был уже в Москве в Школе живописи, ваяния и зодчества, то долго смотрел мои работы. И сказал мне: «Молодец. Я так не вижу, у тебя хорошие краски, но ты не умеешь рисовать». Странно — чтó писал он с натуры — мне не нравилось.
— Чтобы выучиться рисовать, — говорил мне брат, — нужно рисовать людей, рисовать можно и краской (так как я думал, что рисовать только карандашом можно).
Тогда я стал рисовать друга своего Дубинина и мучил его ужасно. Да еще рядом хотел написать его собаку Дианку. Это просто невозможно, до чего трудно. Мне казалось, что это совершенно нельзя написать. Дианка вертится. Дубинин тоже ворочает голову во все стороны, и я должен был постоянно переделывать. Так я и не мог дописать с него картину и подарил ее Дубинину. Дубинин говорил:
— Картина хороша, только усов у меня эдаких нет. Чего же усы-то сделал рыжие, а у меня усы-то черные. Ты черной краской делай.
Я для удовольствия сделал ему черные усы — все испортил. Усы прямо лезут одни, хоть ты что. А Дубинину нравилось, и он сказал:
— Вот теперь правильно…
И очень был доволен, и все его приятели говорили:
— Похож. Усы вот как есть его.
«Ерунда, — думал я. — Усы — просто безобразие».
Было горе у меня: собаку я нашел себе, а держать дома нельзя. Бабушка не позволяла. Собаку — ни под каким видом. А Дубинин тоже мою собаку не держал:
— Что же, — говорил, — завел кобеля, Дианку испортит, пойдут щенки не охотничьи.
— Как же не охотничьи щенки. Мой же Польтрон сеттер.
А Дубинин смеется:
— Какой, — говорит, — сетер. Был раньше.
Держал собаку на стороне, у одной вдовы, которая любила собак. Носил ему еду, каждый раз думал, когда ел, что отнести Польтрону. Такой чудный Польтрон. Когда я его купил за полтинник у охотника, то привел его на веревочке к бабушке. Покормил его молоком на кухне, но в дом его не пустили. Повел его по улице искать, куда его поместить, пошел к Дубинину и с веревочки его спустил. Он и побежал от меня в сторону, у забора, у огорода, побежал… Я бегу за ним, а он от меня. Кричу: «Польтрон!» Он обернулся и побежал дальше. Я за ним. «Польтрон!» — кричу я и заплакал. Польтрон остановился и подошел ко мне. Польтрон больше не бежал от меня… И пошел со мной. Дубинин посмотрел на Польтрона и не оставил его у себя. Только к вечеру, по совету Дубинина, я его увел к заводскому водохранилищу, и приютила его пожилая толстая добрая женщина. Она гладила его голову и поцеловала.
— Пускай, — говорит, — у меня живет, у меня всегда собаки жили, а теперь нету…
И Польтрон жил у ней. Я заходил к ней, брал его с собой на охоту, и в первый же день ушел очень далеко с Польтроном, к Осеченке. Зашел в лес, в места, которых не знал раньше, и не знал, где нахожусь. Места глухие, у высокого дубового леса, где была болотина.
Польтрон оказался замечательной собакой, он причуял и медленно шел и вдруг сделал стойку. Огромные тетерева с острым треском вылетели передо мной. И я убил большого глухаря. Польтрон схватил его и принес. Вот какой Польтрон. Я убил с ним трех глухарей тут же и шел краем леса. Вдруг сбоку выехал верховой и закричал мне:
— Ты чего это?
Я остановился и смотрю на него.
— Билет есть у тебя? — спросил верховой.
Я говорю:
— Нету.
— Дак ты чего, ты знаешь, ты где?
Я говорю:
— Где. Не знаю. Я вот здесь…
— Дак здесь. Это ведь Тарлецкого имение, лес его весь. Ты еще козу убьешь, здесь дикие козы есть. В тюрьму тебя.
Я говорю:
— Послушайте, я же не знал.
— Так пойдем в контору.
Он ехал верхом, а я шел с Польтроном и с тетеревами рядом. Версты три шел я с ним. Сначала меня ругая, молодой парень-объездчик смягчился сердцем.
— Ничего, ничего, — говорил, — а штраф отдашь. По пятерке за каждого. Нешто можно так. Вон видишь столб: «Охота строго воспрещается» написано.
Действительно, на столбе была дощечка, на которой написано: «Охота воспрещается», а вправо был уже дом, куда мы с ним пришли. В доме, когда я вошел, было хорошо. Дом новый. Молодая жена сторожа, самовар. Сторож показывал себя, вынул из шкафчика чернильницу и книжку, сел передо мной, как начальник, и говорит:
— Вот пиши тута: «За неправильную охоту строго воспрещается, местожительство имею…».
Я думаю: «Что такое?»
— Пиши сам, — говорю.
Он говорит:
— Да я-то писать плох. Можешь вот как ответить за это.
А жена его, ставя на стол жареные грибы, смеясь, говорит:
— Ишь, какого охотника пымал. Чего вы это. А ты тоже, писака, ишь какой. Чего рассердился. Садись грибы есть.
Парень еще был в гневе начальства.
— Чего пишешь, — передразнил он ее, — а как же, эдакие-то еще козу убьют… а я его не пымал. Тогда што. А кто скажет, меня ведь вон выгонят.
— Да полно, — говорит жена, — кто узнает… Целый день гоняешь, а чего здесь — никто и не ходит. Вишь — барчук, он нечаянно зашел. Бро-ось… Садись чай пить.
И муж послушал ее. Сел есть грибы, а я, как преступник, сидел у столика с книгой… Посмотрев на меня сердито, сторож сказал:
— Садись, небось не ел…
Я сел за стол.
— Анна, — сказал он жене, — достань-ка…
Анна поставила на стол бутылку и рюмки и села сама. Он налил мне рюмку и жене и выпил сам. Посмотрел на меня и спросил:
— А ты кто?
— Я из Волочка, — говорю.
— Э-э, куда ты пехтурой-то дошел. Смотри-ка, вечереет, ведь это тридцать верст… Ты что ж, при деле каком?
— Нет еще, — говорю я.
— Отчего же?
— Учусь. Не знаю еще, во что выйдет ученье мое. Охота мне живописцем сделаться.
— Ишь ты… Вот что! По иконной части.
Я говорю:
— Нет, по иконной не хочу. А вот хочу так охоту написать, картину охотничью. Вот как ты меня поймал в лесу, вот в сторожке с тобой грибы едим.
— Дак чего ж тут?
— Как чего? Хорошо очень… — сказал я и засмеялся. — Уж очень хорошо ты на меня протокол писал…
Жена тоже расхохоталась.
— «Хорошо, хорошо», — передразнил он меня, — а чего ж. Ишь, трех убил глухарей, а напорешься на кого, пойдешь, — в ответе я буду.
А жена говорит:
— Да кто здесь ходит?
— А все-таки, — он говорит, — 15 рублей штрафу.
Я говорю:
— У меня пятнадцати рублей нету.
— Нет, дак в тюрьму посодют.
Жена смеется.
— Чего, — говорит она, — Тарлецкий-то не велит, верно, коз стрелять?
— Да разве здесь есть козы?
— Есть, — сказал сторож. — Тарлецкий сам говорил.
— А ты видал?
— Не-ет, я-то не видывал…
Жена, смеясь, говорит:
— Дак никаких коз и нет, а это в прежнем году охотники были, господа какие-то, не русские. Вот были — пьяней вина. Дак верно, им козу пустили, белую, молодую. Вот, показали, значит, чтоб в козу стрелять. Ну, а она убежала. Видели ее, стреляли, да нешто им охота. Вот они здесь пили. И вино хорошо, бутылки хлопают, а вино бежит, жарко было. Дак они прямо бутылку в рот суют. Ну чего, они ничего не застрелили… Собаки с ними, только собаки за козой не бегут. Она не дикая — знать, оттого не бегут.
В августе месяце я вернулся в Москву. Сущево. Бедная квартира отца. Отец болен, лежит. Мать все время удручена его болезнью. Отец худой, в красивых глазах его — болезнь.
Жалко мне отца. Он лежит и читает. Кругом него книги. Он был рад меня видеть. Я смотрю — на книге написано: «Достоевский». Взял себе одну книгу и читал. Замечательно…
Пришел брат Сережа. Он жил отдельно с художником Святославским[125], в большом каком-то сарае. Называлось — мастерская. Там было хорошо. Святославский писал большую картину — Днепр, а брат мой делал иллюстрации, на которых изображалась мчавшаяся на лошадях кавалерия, разрываются снаряды, ядра, — война. Шла война с турками[126].