В тот вечер до нас дошел слух, что на площади Испании сложили оружие и сдались анархистам четыреста гражданских гвардейцев; кроме того, к нам просачивались неточные сведения, что в предместьях (которые были преимущественно рабочими районами) сторонники НКТ контролируют положение. Похоже, мы побеждали. Но тем же вечером Копп послал за мной и с мрачным, озабоченным лицом сообщил мне, что, как ему только что стало известно, правительство собирается объявить ПОУМ вне закона и провозгласить, что находится с ней в состоянии войны. Новость ошарашила меня. Тогда мне впервые открылось, как станут интерпретировать эту историю впоследствии. Я смутно догадывался, что после прекращения огня всю вину возложат на ПОУМ, слабейшую из партий и, следовательно, самую подходящую для того, чтобы сделать из нее козла отпущения. А сейчас выходило так, что нашему локальному нейтралитету пришел конец. Раз правительство объявляет нам войну, нам не остается ничего другого, как защищаться, а в том, что засевшие в соседнем здании гражданские гвардейцы получат приказ атаковать нас, защитников здания Исполнительного комитета, сомневаться не приходилось. Единственный наш шанс состоял в том, чтобы атаковать первыми. Копп ожидал приказа по телефону: если известие об объявлении ПОУМ вне закона подтвердится, мы должны будем сразу же приступить к подготовке захвата кафе «Мока».

Мне помнится нескончаемо долгий кошмарный вечер, в течение которого мы всячески укреплялись в здании. Мы закрыли стальными жалюзи парадный вход, а в проеме дверей возвели баррикаду из каменных плит, оставленных строи­тельными рабочими, которые занимались тут какими-то переделками. Еще раз пересчитали наши запасы оружия. Вместе с теми шестью стволами, что находились на крыше «Полиорамы», у нас имелось: двадцать одна винтовка, причем одна неисправная; примерно по пятидесяти патронов на каждую винтовку, несколько десятков гранат да еще несколько пистолетов и револьверов, вот и все. С дюжину добровольцев, в основном немцев, вызвались атаковать кафе «Мока», если и впрямь грянет война.

Мы должны будем напасть на них, конечно, со стороны крыши, подкравшись глубокой ночью и ударив неожиданно; на их стороне — численное превосходство, зато на нашей — более высокий боевой дух, и мы наверняка сможем взять кафе штурмом, хотя в бою неизбежно погибнут люди. В нашем здании не осталось никакой еды, помимо нескольких плиток шоколада, и распространился слух, что «они» собираются перекрыть воду. (Никто толком не знал, кто такие эти «они». Водопровод мог находиться под контролем правительства, а мог — и под контролем НКТ.) Мы потратили много времени на то, чтобы запастись водой: наполнили все бачки в уборных, все ведра, которые могли найти, и, наконец, пятнадцать пустых пивных бутылок.

Я был в отвратительном расположении духа и в полнейшем изнеможении после шестидесятичасового недосыпания. Перевалило далеко за полночь. Внизу, на полу вестибюля, за баррикадой вповалку спали люди. Вверху была комнатка с диваном, которую мы собирались занять под перевязочную, хотя во всем здании, конечно же, не нашлось ни йода, ни бинтов. Из гостиницы пришла моя жена — на случай, если понадобится сестра милосердия. Я прилег на диван, чтобы хоть полчасика отдохнуть перед атакой на кафе «Мока», во время которой я, вполне возможно, буду убит. Помню, какое невыносимое неудобство причинял мне пистолет, пристегнутый к поясу и больно упиравшийся мне в поясницу. Следующее же, что я помню: внезапно вздрогнув, я просыпаюсь и вижу стоящую рядом жену. За окном светло — уже день. Ничего страшного не стряслось: правительство не объявило ПОУМ войну, воду не перекрыли, и все шло вполне нормально, если не считать вспышек стрельбы на улицах. Жена сказала, что ей было жалко меня будить, и она поспала в кресле в одной из соседних комнат.

Во второй половине дня установилось что-то вроде перемирия. Перестрелка смолкла, и улицы, как по мановению волшебной палочки, заполнились людьми. В некоторых магазинах поднимались ставни, а рынок запрудила огромная толпа желающих купить чего-нибудь съестного, хотя прилавки были почти пусты. Обращало, однако, на себя внимание то, что трамваи все еще не ходили. Гражданские гвардейцы в кафе «Мока» по-прежнему оставались за своими баррикадами. Ни та, ни другая сторона не спешили покидать свои укрепленные здания. Люди сновали и суетились, пытаясь приобрести что-нибудь из еды. И всюду задавались одни и те же тревожные вопросы: «Вы думаете, это кончилось? Полагаете, это начнется снова?» Люди теперь воспринимали «это» — уличную войну — как стихийное бедствие, как ураган или землетрясение, как беду, которая обрушилась одинаково на всех нас и которую мы бессильны предотвратить. Ну и конечно, почти сразу — в действительности перемирие дли­лось не один час, но часы показались считанными минутами — внезапный треск выстрелов, словно июльский ливень, заставил людей броситься врассыпную; железные ставни с лязгом захлопнулись; улицы словно по волшебству опустели; сражающиеся заняли места за баррикадами, и «это» началось снова.

В крайнем негодовании и раздражении я вновь занял свой пост на крыше. Когда человек принимает участие в подобных событиях, он, надо полагать, пусть и в маленьком масштабе, но творит историю и вправе чувствовать себя исторической личностью. Однако почувствовать себя таковой никогда не удается, потому что в такие времена конкретные подробности заслоняют все остальное. На протяжении всего периода уличных боев я даже не попытался по всем правилам «проанализировать» положение, чем так лихо занимались журналисты, находившиеся за сотни миль от места действия. Чаще всего я думал не о том, кто прав и кто виноват в этой злосчастной междоусобной потасовке, а просто о том, до чего же утомительно и скучно день и ночь торчать на этой постылой крыше и до чего же хочется есть: мы ведь с понедельника не имели нормальной горячей пищи и совсем оголодали. Все время меня мучила мысль о том, что сразу по окончании этой заварушки мне предстоит возвратиться на фронт. Было от чего лезть на стенку. Проведя сто пятнадцать дней на передовой, я вернулся в Барселону с жаждой немного пожить в покое и удобстве, а вместо этого должен был сиднем сидеть на крыше напротив гражданских гвардейцев, которым все это так же обрыдло, как и мне. Время от времени гвардейцы махали рукой и кричали мне, что они — «рабочие» (этим они как бы выражали надежду, что я не стану в них стрелять), но сами-то наверняка открыли бы огонь, если бы им приказали. Нет, если здесь и творили историю, то я этого не почувствовал. Скорее это напоминало изнурительно трудный период фронтовой службы, когда из-за нехватки личного состава приходилось непомерно долгие часы стоять в карауле; в обоих случаях, вместо того чтобы совершать геройские подвиги, ты должен был просто торчать на своем посту, изнывая от скуки и чуть не падая от желания спать, совершенно безучастный к тому, что все это значит.

А в гостинице, среди разношерстной толпы ее постояльцев, в большинстве своем не осмеливавшихся высунуть нос на улицу, воцарилась зловещая атмосфера подозрительности. Люди, охваченные шпиономанией, шептались по углам про своих соседей-шпионов: этот шпионит в пользу коммунистов, этот — в пользу троцкистов, этот — в пользу анархистов и т. д. и т. п. Толстый русский агент по очереди отводил в сторонку иностранцев-эмигрантов и доверительно объяснял им, что вся эта история — заговор анархистов. Я не без интереса наблюдал за ним, так как никогда раньше не видел профессионального лжеца, не считая, конечно, журналистов. Было что-то отталкивающее в этой пародии на светскую жизнь фешенебельной гостиницы, идущую за закрытыми ставнями под аккомпанемент уличной стрельбы. Обеденный зал с окнами, выходящими прямо на Рамблас, пустовал с тех пор, как в окно влетела пуля и оставила щербинку на колонне, а постояльцы теперь ели в темноватой комнате в задней части здания, где было тесно и не хватало столов. Штат официантов сократился (некоторые из них состояли в НКТ и участвовали во всеобщей забастовке), официанты отложили до лучших времен свои крахмальные рубашки, но еду подавали по-прежнему со всеми церемониями. Правда, есть было практически нечего. Вечером в тот четверг главным блюдом, поданным к обеду, была одна-единственная сардинка на каждого едока. Вот уже несколько дней в гостинице не было ни крошки хлеба. И даже запасы вина подходили к концу, так что мы пили все более старые и все более дорогие вина. Острая нехватка продовольствия продолжалась еще несколько дней после прекращения огня. Помню, три дня подряд мы с женой завтракали лишь маленьким кусочком козьего сыра без хлеба и ничем его не запивали. Единственное, что имелось в изобилии, — это апельсины. Их натащили в гостиницу французы — водители грузовиков. Это были крепкие парни; компанию им составляли несколько развязных испанских девиц и гигант грузчик в черной рубахе. В любое другое время высокомерный управляющий гостиницей сделал бы все, чтобы «поставить на место» эту публику, больше того, не сдал бы им номеров, но сейчас они пользовались популярностью, потому что только у них из всех обитателей гостиницы имелся свой собственный запас хлеба, и все остальные клянчили у них кусочки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: