Естественно, тут требуется ряд персонажей, которые, занимая влиятельное положение, на самом деле вели бы себя достойно. В ход идет повторяющаяся у Диккенса фигура — добрый богатый человек. В особенности герой сей характерен для диккенсовского раннего оптимистического периода. Обычно он — «по торговой части» (вовсе не обязательно, что нам поведают, какой торговлей он занимается, каким товаром торгует), и всегда — сверхчеловечески добросердечный пожилой джентльмен, который «рысцой» носится взад-вперед, увеличивая жалованье своим служащим, гладя детей по головкам, высвобождая должников из тюрем, в общем, действуя как фея-крестная из сказок. Разумеется, эта фигура чистый вымысел, она куда дальше от реальной жизни, чем, скажем, Сквиерс или Микобер. Сам Диккенс время от времени должен был замечать, что тот, кто столь ретиво раздает деньги, скорее всего никогда их не обретет. Пиквик, к примеру, «обретался в большом городе», но трудно представить, что он там сколотил состояние. Как бы то ни было, герой сей прошивает большинство ранних произведений, как соединительная нить: Пиквик, Чериблы, старый Чезлвит, Скрудж — та же фигура снова и снова: добрый богач, раздающий гинеи. Правда, Диккенс делает шаг к развитию: в книгах его среднего периода добрый богач на время покидает сцену. Нет никого, кто играл бы эту роль в «Сказке двух городов» или в «Великих ожиданиях» (последний роман, по сути, резкая критика благотворительного патронажа), а в «Тяжелых временах» ее с большими сомнениями можно отдать Грандгринду после его обращения. Наш герой вновь на сцене как Миглз в «Крошке Доррит» и как Джон Джарднис в «Холодном доме», к ним можно добавить, пожалуй, и Бетси Тротвуд из «Дэвида Копперфильда». В этих романах, правда, добрый богач выродился из «торговца» в рантье. Это знаменательно. Рантье принадлежит к имущему классу, он может, и почти того не сознавая, заставляет других людей работать на себя, но прямой власти у него очень мало. В отличие от Скруджа или Чериблов он не в силах все исправить, повысив всем зарплату. Из довольно упаднических книг, которые Диккенс написал в 50-е годы, казалось бы, явствовало, что к тому времени он уловил бесполезность благонамеренных личностей в испорченном обществе. Тем не менее в последнем завершенном романе, «Наш общий друг» (опубликован в 1865—1866 годах), добрый богач опять появляется в полном блеске славы в образе Боффина. Боффин по происхождению пролетарий и богат только благодаря наследству, но он обычный deus ex machina, разрешающий все и всяческие проблемы, сыплющий деньгами во всех направлениях. Он даже носится «рысцой», как и Чериблы. В некотором отношении «Наш общий друг» стал возвратом к ранней манере и, прямо скажем, возвратом отнюдь не безуспешным. Мысль Диккенса, по-видимому, сделала полный круг: вновь личная доброта — средство от всех бед.
Об одном вопиющем для того времени зле у Диккенса сказано очень мало, о детском труде. Описаний страдающих детей в его книгах предостаточно, но куда чаще страдают они в школах, чем на фабриках. В одном месте детский труд показан писателем в деталях: в сценах, где речь идет о том, как маленький Дэвид Копперфильд моет бутылки на складе фирмы «Мердстон энд Гринби». Это, конечно, автобиография. Диккенс с десяти лет работал на гуталинной фабрике Уоррена, что в Стренде, точно так, как то описано в романе. Память о тех днях для писателя была ужасно горькой; частично из-за ощущения, что вся эта история бросает тень на его родителей, он даже скрывал ее от жены многие годы после свадьбы. Обращаясь к тому времени, он пишет в «Дэвиде Копперфильде»:
«Меня и сейчас еще немного удивляет та легкость, с которой я, совсем еще мальчик, был отвергнут. Ребенок очень способный и наблюдательный, подвижный, пытливый, чувствительный, легко ранимый и физически и душевно, я, как чудом, был изумлен тем, что никто и не подумал выручить меня. Не было ни чуда, ни помощи, и в десять лет я стал маленькой рабочей лошадкой на службе у „Мердстон энд Гринби“».
И снова, уже описывая разбитных ребят, среди которых он работал:
«Слова бессильны выразить, в какой тайной агонии пребывала душа моя, когда меня засасывало это товарищество… и я чувствовал, как рушатся у меня в груди надежды вырасти человеком образованным и уважаемым».
Говорит это, понятно, не Дэвид Копперфильд, а сам Диккенс. В автобиографии, начатой и брошенной им несколькими месяцами раньше, он пользуется почти теми же словами. Конечно, он прав, говоря, что одаренный ребенок не должен работать по десять часов в день, наклеивая этикетки на бутылки, только вот не говорит он о том, что ни один ребенок не должен быть обречен на подобную судьбу, нет причин полагать, что так он и думал. Дэвид вырвался от Мердстона и Гринби, но Мик Ходок, Мили Картошка и другие все еще там, а примет особого беспокойства у Диккенса по этому поводу не видно. Как обычно, он не пробуждает осознания того, что нужно менять структуру общества. Он презирает политику, не ждет ничего путного, а тем более доброго от парламента (Диккенс был парламентским стенографом, и опыт этот, без сомнения, его разочаровал), к тому же он слегка враждебен и тред-юнионизму, самому обнадеживающему движению той поры. В «Тяжелых временах» и тред-юнионизм изображен немногим лучше рэкета, словно и существует он потому только, что наниматели еще не стали отцами родными для рабочих. Отказ Стивена Блэкпула вступить в профсоюз Диккенс подает скорее как достоинство. Как отметил Т. А. Джексон, ассоциация подмастерьев в «Барнеби Редж», к которой принадлежал Сим Тапертит, мыслилась ударом по нелегальным и едва-едва легальным профсоюзам диккенсовских времен с их тайными собраниями, паролями и т. п. Он хочет — и это очевидно, — чтобы с рабочими обращались достойно, но у него нет и следов желания, чтобы они взяли свою судьбу в собственные руки, того менее — путем открытого применения силы.
К революции (в узком понимании этого слова) Диккенс обращается в двух романах — «Барнеби Редж» и «Сказка двух городов». В первом речь идет скорее о бунте, чем о революции. Гордонские бунты 1780 года, хотя поводом для них служил религиозный фанатизм, оказались всего-навсего бесцельной вспышкой грабежа. Отношение к ним Диккенса достаточно характеризует то, что поначалу он намеревался сделать предводителями бунтов трех безумцев, сбежавших из сумасшедшего дома. От этого его отговорили, но главным героем книги фактически остается деревенский дурачок. В главах, где речь идет о бунтах, Диккенс демонстрирует всю глубину ужаса неистовствующей толпы. Восхитительно описаны им сцены, где «отребье» населения ведет себя с необузданной дикостью животных. Эти главы чрезвычайно интересны с психологической точки зрения, поскольку они свидетельствуют о глубине проникновения в данный предмет, тем более, описывая его, писатель мог опираться только на собственное воображение: никаких бунтов такой силы в течение его жизни не было. Вот, например, одно из его описаний:
«Распахнись двери Бедлама — и то на воле не оказались бы такие маньяки, каких породило неистовство той ночи. Безумцы плясали и топтали на клумбах цветы, словно давили врагов человеческих, они рвали цветочные головки со стеблей, подобно дикарям, сворачивающим людям шеи. Одни бросали в воздух зажженные факелы и подставляли под них головы и лица, которые покрывались чудовищными ожогами, вздували кожу отвратительными волдырями. Другие бросались к огню и барахтались в нем, разгребая руками пламя, как воду, иных силой удерживали от удовлетворения смертельной страсти — нырнуть с головой в это море огня. Пьяный парень — по виду ему не было и двадцати — валялся на земле с бутылкой, словно прилипшей к губам, на череп ему с крыши огненным душем струился добела раскаленный свинец, расплавляя голову парня, словно воск… Но среди истошно вопящей толпы не нашлось ни одного, в ком вид этих кошмаров вызвал бы жалость или хотя бы тошноту; ярость, одурманивающая, лютая, бессмысленная ярость не насытила в ту ночь ни единого человека».
Невольно в голову приходит мысль, будто читаешь описание «красной» Испании, сделанной сторонником генерала Франко. Следует, правда, помнить, что во времена Диккенса лондонские «шайки» еще существовали. (Сегодня нет никаких шаек, только стайки остались.) Низкая зарплата, рост и миграция населения породили массу опасного трущобного пролетариата, а ведь такой институт, как полицейские силы, стал складываться лишь к середине XIX века. Когда в воздухе начинали летать камни и обломки кирпичей, защищаться можно было только двумя средствами: закрыть ставни на окнах или приказать войскам открыть огонь.