Надо сказать, что узость взглядов в одном плане оказывает Диккенсу великую услугу: видеть много смертельно опасно для карикатуриста. По Диккенсу, «приличное» общество есть лишь сборище сельских идиотов. Какая коллекция подобралась! Леди Типпинс! Миссис Гоуван! Лорд Верисофт! Достопочтенный Боб Стейблз! Миссис Спарсит (чьим мужем был некий Паулер)! Чета Барнаклов! Напкинс! Да это же журнал регистрации слабоумия! В то же время отрыв Диккенса от землевладельско-военно-чиновничьего сословия не позволяет ему создать полнокровную сатиру. Портреты сословных представителей выглядят удавшимися тогда, когда он рисует умственно неполноценных. Бросавшееся Диккенсу при жизни обвинение в том, что он «неспособен изобразить джентльмена», абсурдно, но оно было верно в том смысле, что написанное им против «джентльменского» сословия редко наносило тому ущерб. К примеру, сэр Малберри Хоук — жалкая попытка изобразить тип злыдня-баронета. Хартхаус в «Тяжелых временах» — получше, но для Троллопа или Теккерея он был бы всего-навсего проходным персонажем. Мысль Троллопа вряд ли выходит за черту «джентльменского» круга, большим же преимуществом Теккерея были как раз точки опоры в двух моральных лагерях. В каком-то смысле его миросозерцание сходно с диккенсовским, как и Диккенс, он выступает на стороне пуританского денежного сословия против картежников и должников аристократов. XVIII век, каким он его видит, занозой торчит в XIX веке в образе порочного лорда Стейна. «Ярмарка тщеславия» — это развернутая панорама того, что обрисовал Диккенс в нескольких главах «Крошки Доррит». Но Теккерей по происхождению и воспитанию стоит ближе к сословию, сатирическое изображение которого он дает, и он может создать столь утонченные типы, как, например, майор Пенденис и Роудон Кроули. Майор Пенденис — пустой старый сноб, а Роудон Кроули — твердолобый грубиян, не считающий зазорным годами жить, надувая торговцев, и все же Теккерей понимает, что ни тот ни другой, исходя из их бесчестного кодекса, не является плохим человеком. Пенденис, к примеру, не подпишет «липовый» чек, Роудон, конечно, подпишет, зато, с другой стороны, не оставит друга в беде. Оба они будут храбрецами на поле брани — черта, не вызывающая почтения у Диккенса. В результате читатель проникается чувством забавной терпимости к майору Пенденису и чем-то похожим на уважение к Роудону, хотя именно на их примере читатель лучше, чем с помощью любой диатрибы, постигает полнейшую гнилость паразитирующей, лизоблюдствующей жизни этой бахромы шикарного общества. Диккенс на такое не способен. Под его пером и Роудон, и майор обратились бы в традиционную карикатуру. Вообще его критика «приличного» общества довольно поверхностна. Аристократии и крупной буржуазии в его книгах, в основном, отведена роль своего рода «постороннего шума», где-то за кулисами бормочущего хора, вроде званых обедов Подснапа. Когда же он выводит действительно тонкий и разоблачающий портрет, такой, как Джона Доррита или Гарольда Скимпла, то изображается, как правило, лицо второстепенное, малозначимое.
Весьма поражает в Диккенсе, особенно с учетом времени, в которое он жил, отсутствие вульгарного национализма. Все народы, достигшие стадии становления как нации, склонны презирать иностранцев, но мало кто усомнится, что племена англоговорящих здесь являют наихудшие образцы. Судить об этом можно хотя бы по такому факту: стоит лишь им узнать о существовании иной нации, как тут же придумывается для нее оскорбительная кличка. «Макаронник», «даго», «лягушатник», «олух», «жид», «шини», «ниггер», «восточник», «чинк», «масленщик», «желтопузый» — лишь небольшая коллекция примеров. До 1870 года список был бы короче, ибо иной, чем сейчас, была картина мира, в те времена в сознании англичан умещались всего три-четыре иных нации. Зато уж к ним, а особенно к Франции, ближайшей и самой ненавистной стране, англичане относились с таким невыносимо снисходительным презрением, что до сих пор о «надменности» и «ксенофобии» их ходят легенды. До совсем недавнего времени все английские дети воспитывались в презрении к южноевропейским народам, а история, которой учили в школе, ограничивалась перечислением одержанных Англией побед. Надо почитать, скажем, «Квотерли ревью» 30-х годов, чтобы понять, как выглядит истинное бахвальство. В те годы англичане слагали о себе легенду как о «крепышах-островитянах» и «неподатливых сердцах из дуба», тогда же едва ли не за научный факт почиталось, что один англичанин равноценен трем иностранцам. На протяжении всего XIX века романы и открытки-комиксы изображали традиционную фигуру «лягушатника» — низенького смешного человечка с небольшой бородкой и высоким цилиндром, постоянно болтающего и жестикулирующего, самодовольного, фривольного, обожающего хвастать своими воинскими доблестями, но, как правило, удирающего без оглядки при появлении настоящей опасности. Ему противостоял, над ним возвышался Джон Булль, «крепкий английский йомен» или (по школьной трактовке) «сильный молчаливый англичанин» Чарльза Кингали, Тома Хьюза и других.
Теккерей, например, был сильно подвержен такому взгляду, хотя случались моменты, когда он, видя дальше, высмеивал его. Один исторический факт крепко засел у него в голове: англичане выиграли битву при Ватерлоо. Ненамного надо углубиться в его книги, чтобы в каждой не наткнуться на то или иное замечание по этому поводу. Англичанин, полагал он, несокрушим из-за своей огромной физической силы, приобретенной благодаря мясному рациону. Как и большинство англичан того времени, Теккерей разделял забавную иллюзию, будто сыны Альбиона крупнее, выше других людей (справедливости ради: сам Теккерей был и выше, и крупнее большинства людей), и мог написать даже такое:
«Говорю вам, что вы лучше француза. Готов даже деньги выставить в заклад, что вы, читающий сейчас эти строки, ростом больше пяти футов семи дюймов и весите одиннадцать стоунов (больше 170 см и около 70 кг — перев.), а француз же не выше пяти футов четырех дюймов да не тянет и девяти (около 163 см и 57 кг — перев.). Француз после своего супа блюдо овощей ест, вы же обедаете мясом. Вы иное — и высшего качества — животное, франкопобивающее животное (история сотен лет показывает вас таковым)» и т. д. и т. п.
Похожие пассажи разбросаны по всем произведениям Теккерея. Диккенс никогда не был повинен ни в чем подобном. Преувеличение утверждать, что он нигде не вышучивает иностранцев, и, конечно же, его, как и почти всех англичан XIX века, не коснулась европейская культура. Но нигде и никогда не потакал он традиционному английскому бахвальству, стилю разговора, наполненного фразочками типа «островная раса», «бульдожья порода», «маленький бравый, маленький правый во всем островок» и т. п. В «Сказке двух городов» не найти ни строки, которую можно было понять как: «Смотрите, что вытворяют эти дьяволы-французы!». Единственное место, где у него прорывается нормальная ненависть к иностранцам, — это американские главы «Мартина Чезлвита». Тут, однако, просто реакция щедрого ума на лицемерие. Живи Диккенс сегодня, он съездил бы в Советскую Россию и, вернувшись, написал бы книгу, которая скорее всего походила бы на «Retour de L'URSS» Андре Жида. Диккенс замечательно свободен от идиотизма расценивать нации, словно это отдельные личности. Он даже шутки, затрагивающие национальности, использует редко. У него, например, нет комичного ирландца или комичного валлийца — и вовсе не потому, что он против шаблонных персонажей и готовых шуток (против этого он как раз не возражает). Еще более значимо то, что он не выказывает никакого предубеждения против евреев. Правда, он принимает как должное («Оливер Твист» и «Великие ожидания»), что скупщиком краденого будет еврей, но в те времена так оно, вероятно, и было. Однако «еврейские шутки», эндемичные английской литературе до самого подъема Гитлера, в книгах Диккенса не появляются, а в «Нашем общем друге» он делает благочестивую, пусть и не очень убедительную, попытку встать на защиту евреев.
Отсутствие вульгарного национализма — частичное свидетельство подлинной огромности ума Диккенса и, частично, результат его отрицательной, довольно бесполезной политической позиции. Во многом он — англичанин, но вряд ли сам сие осознает, и уж, разумеется, мысль о принадлежности к англичанам не вгоняла его в священный трепет. Не было у него империалистических чувств, не было основательных взглядов на внешнюю политику, его не затронула военная традиция. По темпераменту Диккенс гораздо ближе к маленькому торговцу-нонконформисту, который свысока смотрит на «красные мундиры» и считает, что война есть зло, — взгляд односторонний, однако ведь в конечном счете война и есть зло. Показательно, что Диккенс почти не пишет о войне, даже для того, чтобы осудить ее. При всей своей великолепной силе описания, изображения вещей, порой вовсе им не виданных, он никогда не описывает сражений, если не считать штурма Бастилии в «Сказке двух городов». Возможно, сей предмет не вызывал у него интереса, в любом случае Диккенс не стал бы рассматривать поле брани как место, где все, что требуется решить, может быть решено. Это характерно для низшего слоя среднего класса, для пуританского умонастроения.