Надо сказать, их отношения напоминали мне отношения крепостного и барина. Впрочем, Николая Пафнутьича подчинённое положение, похоже, вполне устраивало, и он даже подражал Порожнему. Но не внешне, а манерой вести репетиции. Словечками, профессиональным сленгом. Но его повадки всё-таки отличались уже определённой потерей породы. Ещё и поэтому он мне напоминал крепостного. Вообще же он был своеобразен: зимой, например, мог сидеть на репетициях в енотовой шапке, хотя в помещении хорошо топили, сбрасывал пепел сигарет (он курил без фильтра) на пол, потирал ляжки, когда был увлечён, и говорил такие пошлости и глупости, что я, репетируя с ним, приходил в ярость, в молчаливое, но стойкое отвращение. В такие минуты он казался мне каким-то плотоядным животным. Но я испытывал к нему негативные чувства только, когда вынужден был сообща делать искусство, к которому у меня были самые серьёзные требования. В жизни же к моему педагогу я испытывал снисхождение или ничего.

«Входите», – сказал, наконец, Николай Пафнутьич. У меня ослабели ноги. «Я по поводу диплома». Нависла пауза. В чём дело? Я не находил причин для подобной неприязни, ведь в последний раз, месяц тому назад, мы расстались с мастером вполне дружелюбно, да и накануне я разговаривал с Николаем Пафнутьичем по телефону, и он был любезен… Наконец, я разозлился на своё малодушие, а также на надменную физиономию Порожнего, поэтому, преодолев робость, сделал несколько шагов вперёд и сел на диван. Все трое, как мне показалось, слегка отпрянули от меня. «Вот Анатолий Маркович, - заёрзал ещё более по дивану Николай Пафнутьич. - Гм… Поговорите». Я посмотрел на Порожнего. Он откинулся на спинку стула, скрестил руки у себя на груди и вызывающе посмотрел на меня. Я отметил зловещий металлический блеск в его глазах. Далее он заговорил.

Это были откровенные оскорбления. Он сказал, что не даст своего согласия на то, чтобы мне выдали диплом, назвал меня паршивой овцой и с ядовитой иронией посоветовал взять справку у врача, тогда, мол, если будет справка о какой-нибудь моей болезни, мне могут выдать диплом единственно из сострадания. С холодной яростью он разделался со мной. Но странное дело. Едва Порожний начал свой обличительный монолог, нет, даже раньше, едва я встретился с ним взглядом и понял, что он меня ненавидит, как стеснение оставило меня, я стал совершенно внутренне пуст и покоен. Я даже нечаянно стал наблюдать, как скапливается ярость в его зрачках.

Когда он закончил, я встал и, не зная, как поступают в подобных случаях, вежливо попрощался и вышел.

В фойе меня догнал Николай Пафнутьич. «Что ж ты не умеешь себя вести?» - воскликнул он. «А что такое?» - изумился я. «Что ты говорил Валентине Вадимовне неделю назад, когда вы столкнулись с ней в Учебном театре?» «А что я ей говорил?»

Тут я вспомнил.

4.

Неделю назад я смотрел спектакль одного молодого и талантливого режиссёра. В антракте, взволнованный тем, что увидел, я ходил взад и вперёд по фойе, высоко размышляя об искусстве. Кстати сказать, меня трудно чем-либо удивить или взволновать в искусстве, особенно в последний год. Но если уж кто-либо достигает высот или известного мастерства, то я внутренне всегда это признаю и радуюсь, будто обрёл брата. Тут-то я и столкнулся, к своему несчастию, с Валентиной Вадимовной.

Она, по своему обыкновению, чуть жеманно положила свою ладонь на мою и со смешным тактом стала доискиваться причин моего отказа участвовать в дипломном спектакле. Я не смог ей ответить вразумительно, материя была слишком эфемерной. Это дало ей ощущение своей правоты, и она стала упрекать меня тем, что я «подвёл коллектив». Я сказал на это, что есть вещи поважнее, чем коллектив. Она, естественно, ничего не поняла и ещё настойчивее стала отчитывать меня за неэтичное поведение и, наконец, поучать, как нужно себя вести.

Мне не однажды в течении всей моей жизни приходилось выслушивать подобные поучения и советы исправиться. Не буду рассказывать, как я реагировал на подобную критику в детстве и юности, скажу лишь, что в последний год, глубоко смирившись с сознанием своего одиночества, я лишь улыбался и, чтобы остаться с поучающим в приятельских отношениях, а также, чтобы быстрее закрыть больную для себя тему, соглашался с поучениями и обещал исправиться. Таким образом я приспосабливался (или совершенствовался, как хотите). Но на этот раз я поступил опрометчиво. А всё воздействие высокого искусства! Я, кажется, назвал наш дипломный спектакль в постановке Порожнего бездарным и дилетантским. Валентина Вадимовна остолбенела от моего заявления.

Теперь выходит, что она рассказала мастеру о моём дурном отзыве. Так вот откуда эта ненависть! Я смотрел в глаза Николаю Пафнутьевичу, слушал его пересказ того происшествия, немного его не узнавая, и глупая улыбка забродила на моём лице. «Ах, ты ещё и смеёшься!» - обиделся педагог и убежал в деканат. Хотя я улыбался от смущения.

5.

Я спустился по лестнице вниз.

На улице был солнечный полдень. В скверике напротив, за зелёной решёткой, на скамейках сидели студенты и весело переговаривались.

Я свернул направо.

Наверное я преувеличил, когда сказал, что абсолютно хладнокровно выслушал отказ моего мастера в помощи и его обвинительную речь. Всё-таки это было неожиданно. Кроме того, я облучился такой дозой ненависти, что это не могло не сказаться со временем. Поэтому я хотя и направился сразу домой, однако шёл мимо троллейбусных остановок, чувствуя, что мне было бы тесно сейчас даже в пустом троллейбусе, что и остановиться-то я не могу, будто чья-то рука или сильный ветер толкают меня в спину… Не скажу, однако, что это было неприятное ощущение. Я даже чувствовал прилив энергии, похожей на злую бодрость.

Так я добрался пешком до своей квартиры. Однако дома, глядя на постылые мне стены, я почувствовал невыразимую тоску, отчего у меня тут же разболелась голова. Я лёг на диван, который у меня без ножек и стоит на ящиках, с единственным желанием освободиться от навязчивых мыслей и головной боли.

«Как хорошо было б сейчас умереть», - думал я, чувствуя себя в тупике, единственным выходом из которого была бы смерть.

6.

Я проснулся от шума: за стеной кто-то стучал молотком. Посмотрел на будильник: половина седьмого вечера. Можно ещё поспать. Я спрятал голову под подушку, чтобы не так громко слышались удары, но бесполезно: уснуть невозможно. Мне ничего не оставалось, как встать с постели. Сегодня вечером на работу. Я подрабатываю ночным сторожем в театре. Вдвоём с Матвеем: ночь он, ночь я. Сегодня моя очередь. Дворником я устроился ещё и потому, что в театре мало платят. И, главное, из-за жилища.

Я подошёл к окну, услышав звонкие тревожные детские голоса. Посередине двора стоял мужчина, жестикулировал и что-то выговаривал стайке детей, вспорхнувшей в разные стороны. Мужчина был пьян. Дети испуганно и с простодушным недоумением смотрели на него. Я хотел прогнать пьяного, но окна у меня забиты наглухо. Тогда я хотел поговорить через форточку, но в форточке у меня марля против комаров, так что головы не просунуть. Тогда я прошёл в комнату Кирилла, который уехал на свои альпинистские сборы в горы, чтобы крикнуть из его окна, но тут вышел из подъезда какой-то мужчина, видимо, отец кого-то из детей, и стал кричать на пьяного. Тот побежал, отец кого-то из детей погнался за ним. Возле арки, где проход на улицу, отец догнал его и стал бить. Это уже лишнее. Не стоит при детях делать подобные вещи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: