— Может, мне и не удастся в вашем костюме проскакать на белом коне по Красной площади, как маршалу Рокоссовскому, но мимо мавзолея мы по ней с Лидой обязательно летом пройдемся, — пошутил Васильев, отозвал отца в сторону и расплатился.
С тех пор отношения между Васильевым и остальными жильцами заметно потеплели. Он им уже не казался таким неприступным и спесивым, как прежде, а ему дворовые евреи вроде бы пришлись по душе — люди как люди, трудолюбивые, мастеровитые, услужливые, хоть еще и не совсем советские.
Дядя Шмуле, вдохновленный удачей, ревностно продолжал свою посредническую деятельность; при его активном содействии маленький и юркий, как воробышек, маляр Иегуда Левин к юбилею Анатолия Николаевича сделал в его четырехкомнатной квартире капитальную побелку — соскреб со стен и замазал все, что оставалось от прежнего хозяина, пана Томашевского.
— К сожалению, я белю только стены, но не дела, — шепнул он моему отцу, который посоветовал ему для его же пользы заклеить столярным клеем рот.
Понемногу в Вильнюс стали съезжаться родичи полковника. Первыми приехали родители — низенькая улыбчивая мама в кургузом пальто с крупными, как грибы, пуговицами, в цветастом платке на миниатюрной головке; статный русоволосый отец в распахнутом плаще-дождевике и в хромовых сапогах с высокими голенищами. Невестка Лида и внук Игорь в отсутствие юбиляра водили их по городу и показывали достопримечательности. С соседями приезжие не общались, только с интересом присматривались к ним и прислушивались к их незнакомому говору.
Позже прибыли брат Анатолия Николаевича Тимофей и его жена Клава — дородная русская красавица с пронзительными, как бритвенное лезвие, голубыми глазами, тугой длинной косой, царственно спадавшей на ее широкие, мужские плечи.
Из советской группировки войск в Германии на юбилей пожаловал лучший друг Васильева по ленинградскому училищу, генерал-майор артиллерии Микола Олейник, который недолюбливал евреев и посмеивался над их заковыристыми фамилиями.
Безотказный шофер полковника возил его гостей и показывал им достопримечательности Вильнюса — вместе с ними поднимался на гору Гедиминаса, посещал знаменитые костелы Святой Анны и Петра и Павла, ездил с ними в вотчину великих литовских князей — Тракай, славящийся своими замками и озерами. По пути он успевал по составленному Лидой списку закупать в спецраспределителе все яства к юбилейному столу.
Готовился к празднованию юбилея и мой дядя Шмуле. Не получив на то никаких полномочий, он собирался от имени всех евреев двора поздравить именитого соседа с пятидесятилетием и вручить ему большой букет чайных роз, но, поскольку в цветах не очень-то разбирался, попросил мою маму сходить на Калварийский базар и на его деньги купить их у торговцев из братской Грузии.
— Может, сойдет что-нибудь более скромное, чем чайные розы, — сказала сестра. — Например, астры.
— Астры, кажется, приносят только на похороны! — возмутился брат.
— Глупости! Лучше скажи, когда их купить — завтра, послезавтра? Когда у него юбилей?
— Послезавтра, в воскресенье. С самого утра и поздравим.
Мама сходила на Калварийский базар, купила букет чайных роз, налила полную ванну воды и бережно, по одному цветочку, уложила туда букет, чтобы до воскресенья он не завял. Розы, колыхаясь, медленно плавали между покрытыми эмалью железными берегами, как живые существа с чешуей и жабрами.
Поздравления были приготовлены, розы распускались в воде, но для начала торжеств не хватало главного — их виновника, который снова где-то мыкался в мятежной провинции — не то в лесистой Дзукии, не то в непреклонной Жемайтии.
Васильев сам никогда точно не знал, когда приедет обратно. Не знали об этом и близкие — Лида и сыновья, которые давно привыкли к его задержкам и которых он приучил сохранять спокойствие в любых обстоятельствах. Недаром полковник каждый свой маршрут держал в строжайшей тайне даже от них.
Но эта задержка накануне юбилея всерьез встревожила всю родню.
Лида всполошилась, заволновалась, позвонила дежурному в министерство — Васильев строго-настрого запрещал ей это делать, — долго не могла от волнения набрать правильный номер и соединиться с дежурным. Наконец тот снял трубку и на ее вопрос о муже ответил, что ему ничего неизвестно и что, если поступят какие-нибудь сведения, он тут же свяжется с ней.
Дома было сумрачно и тихо, и эта тишина была начинена дурными предчувствиями, как тучи грозой, — сверкнет молния, загремит гром, и небеса разверзнутся, и затопит все вокруг.
И небеса разверзлись, и дом затопило слезами.
В ночь с субботы на воскресенье в квартире Васильевых раздался звонок, а вслед за ним покой во дворе взорвал истошный вопль Лиды, похожий на протяжный волчий вой.
— Толя! Толенька! — кричала она, одурманенная горем. — Как же так, родненький, как же так?! Ведь завтра праздник, твой праздник…
Крики ее то крепли, то ненадолго утихали, и разбуженные несчастьем соседи не могли сомкнуть глаз — всю ночь в темноту их спален из полковничьих окон струился озябший, колеблемый чужим горем свет.
А утром все стало ясно.
По дороге в Вильнюс между Меркине и Друскининкаем машина, в которой ехала оперативная группа, попала в засаду, и лесовики забросали его гранатами. Погибли все оперативники во главе с полковником Васильевым.
По просьбе семьи официальную церемонию похорон, которые должны были состояться с воинскими почестями на Антокольском кладбище, перенесли с юбилейного воскресенья на будничный понедельник. Гроб с телом убитого Васильева был установлен на Конской улице в клубе работников МВД.
— Как там мои розы? — поинтересовался перед похоронами дядя Шмуле.
— Плавают, — ответила Хенке брату, у которого местечковая расчетливость мирно уживалась с пафосными заявлениями о служении высоким коммунистическим идеалам.
— Плавают? Как плавают? — сердито воззрился на нее Самуил Семенович.
— Как карпы. В ванне… В воде… Но до понедельника они вряд ли дотянут. Ты на них не особенно рассчитывай. Но не расстраивайся. Я же тебе и раньше говорила, что розы дарят любимым девушкам, а не покойникам.
— Что же делать? Ведь кто-то же из наших, из евреев, должен проводить соседа в последний путь. И не с пустыми руками.
— Вот ты его и проводишь как наш представитель и как сослуживец. Выразишь жене и родителям соболезнование. Постоишь у открытой могилы, послушаешь речи своего начальства и, может, когда гроб под музыку будут опускать в яму, уронишь от нашего имени слезу. На похоронах слезы ценней и дороже любых цветов. Но у тебя, Шмулинька, по-моему, никогда лишних слез и не было. Умри я, ты ведь не заплакал бы.
— Что ты, Хенке, болтаешь? Человек — не муха. Его всегда жалко.
— Жалко. Конечно, жалко. Мог бы в своей Якутии до глубокой старости прожить, если бы добывал золото на родном прииске, а не ловил врагов в чужом краю. Бог велит хозяйничать только у себя дома. Везде умирать страшно, но не бывает страшней смерти, чем на чужбине. Если бы ты знал, как я, когда в ауле заболела малярией, боялась умереть в Казахстане… среди степей. Только шакалы приходили бы на мою могилу. Шакалы и суслики.
Мама помолчала, и в лице ее вдруг просквозила печаль, на лбу обозначились морщины, в ту пору прорезанные еще не ножом, а только перочинным ножичком; глаза у нее увлажнились, и она вдруг почти ласково промолвила:
— Если ты хочешь на кладбище пойти со своими чайными розами, я сейчас тебе их соберу.
— Пусть плавают. Куплю какие-нибудь цветы прямо у кладбищенских ворот. Деревенские бабки там зарабатывают не хуже, чем грузины на базаре, только они три шкуры, как грузины, не дерут.
— Пусть…
Купил ли Шмуле у бабок цветы или нет, никто от него так и не узнал. Но на следующий день во дворе он долго и подробно, со свойственной ему восторженностью рассказывал, какие роскошные были похороны, — горы цветов, толпы народа; перечислял, кто из секретарей ЦК присутствовал на кладбище; цитировал высокие слова министра госбезопасности о покойнике; хвалил солдат, которые по команде дружно произвели залп. Рассказывал, как мужественно вела себя выплакавшая глаза Лида.