— Найдем сукиного сына и доставим в целости и сохранности в уезд.
— Хотя бы мертвого, — равнодушно заметил гонец, опрокинул рюмку и захрустел огурцом.
— Нет уж, батенька!.. В мертвом какой прок?
— А в живом?
— Живого при всем честном народе вздернуть можно…
— С живым морока, — гнул свое гонец. — Нашего повесишь — все молчат, а их попробуй — сразу гвалт на весь мир. Уй, уй, — передразнил он кого-то, — обижают нас… со свету сживают… Я их как облупленных знаю: с первого дня в черте оседлости служу.
— Не уйдет от нас сукин сын, не уйдет, — хмелея, бросил Нестерович и вдруг крикнул: — Иван, Катерина! А ну-ка тащите сюда лукошко!
Дети принесли клубнику.
— Угощайся, — сказал он гонцу. — Только что с грядки. Знакомься. Сын мой — Иван. Младшенькая — Екатерина.
— Андреев Андрей.
— Первые помощники, — похвастался Нестерович. — Слышали, дети, — обратился он к сыну и дочери, — пархатый в его превосходительство стрелял.
Иван и Екатерина смущенно молчали, поглядывая то на отца, то на гонца, то на свои лапти.
— Как, дети, пархатого искать будем?
Дети смутились еще больше.
— Да вы не стесняйтесь, черт побери. Будем?
— Будем, — выдавил Иван.
— Молодец! А ты, Катюшка?
— Я не могу… я обещала маме… — растерялась дочь урядника, — варенье варить… Вы его с Ванюшей ищите.
— И варенье сварим, и жида поймаем, — вгрызаясь желтыми зубами в непокорный ломоть окорока, чуть ли не нараспев сказал Нестерович. — Так?
— Так, — сдалась и Екатерина.
Дети потоптались еще возле стола, забрали полупустое лукошко и, подавленные, сникшие, вернулись на грядку. Заливисто пропел на плетне петух, и куры отозвались на его пение нетерпеливым и благодарным кудахтаньем. В ветвях яблони жужжал заплутавший шмель, и его жужжание злило гонца. Он выкуривал его глазами, но шмель безнаказанно продолжал гудеть и о чем-то спорить с яблоней.
Нестерович справился о здоровье его высокопревосходительства вице-губернатора и, узнав, что оно не внушает опасения (пуля прошла через правое плечо, но легкое не задела), стал прощаться.
Он проводил гонца до самого тракта, сунул ему туесок с клубникой, рассеянно выслушал хмельные слова благодарности и сам, хмельной, уставший от жары и чиновного рвения, вернулся восвояси.
Мог же этот негодяй, этот пархатый подождать до зимы, когда ни грибов, ни ягод нет и весь короткий день можно только тем и заниматься, что ходить по местечку и заглядывать в жидовские рожи: та или не та. А сейчас, когда работы на огороде невпроворот, когда не сегодня-завтра буренка отелится, когда он, Нестерович, надумал перекрыть крышу в хлеву (Маркус Фрадкин ему давно распиленные доски привез), сейчас брось все к чертовой бабушке и шныряй, рыскай, ищи. Его превосходительство, слава богу, жив, полежит недельки две в постели, поправится. Так ли уж немедленно, как сказано в депеше, надобно разыскивать этого Янкеля или Мойшу. Ничего не случится, если вздернут его через полгода… через год… престол не рухнет… Престол наверняка не рухнет, а вот грибов на зиму он, Нестерович, не засолит, не засушит, крыша хлева как текла, так и будет течь.
И еще Нестеровичу перед детьми неловко. Разыграл с ними дурацкую сцену, хоть прощения проси. Этого еще не хватало, чтобы они гончими стали, за людьми охотились, да им что жид, что литовец — все одно, и те — бородачи и эти, порой и сам не отличишь. Правда, когда служишь в таком скромном чине, можно по части своих верноподданических чувств и переборщить. Приедет гонец в уезд и доложит исправнику: «Урядник Нестерович даже детей к поимке привлек… Сообща пархатого ловить будут!» Дудки! Кого, кого, а детей он в это дело не впутает, впутаешь и будешь потом локти кусать. Коли этот Янкель или Мойша в вице-губернатора стрелял, виселицы не побоялся, то на Ваню и Катюшку патронов и подавно не пожалеет. Как ни дорога похвала исправника, а дети дороже. Они, бедные, и так здесь света белого не видят. Съездят на покров в город и счастливы — батюшку в церкви увидели, со своими в притворе поиграли, речь родную услышали. Ну и везет же ему! Пять лет на Кавказе отгрохал, зубы сломаешь, пока название аула выговоришь, что ни день, то стрельба, погоня. Вернешься, завалишься в постель, только вытянешь ноги, и снова в ружье, и снова по горам да ущельям. Когда сюда перевели, думал: край забитый, тихий, леса, болота, заживу, как человек, семьей обзавелся, Лукерья сына родила, Ивана, потом, через два года, Катюшку, вокруг в местечке одни евреи, от них хоть и воняет чесноком, но все-таки не горцы, чеснок — не пуля, сморщишь нос от вони, но не умрешь. Литовцы в усадьбах окопались, как кроты, сеют, пашут, на рожон не лезут. Попробовали в шестьдесят третьем, да против графа Муравьева кишка тонка, быстро их усмирили. Кажется, живи да поживай, грибы соли, капусту ставь, варенье вари — ан нет, все чего-то требуют, все чего-то хотят, одним равенство подавай, другим школы открой, да откуда царю-государю на всех равенством и школами запастись? Взять немцев, на ихней территории тоже всякие народности проживают, а все немецкое: равенство немецкое, школы — немецкие. И никто не бунтует, в вице-губернаторов не стреляет, по лесам не бродит.
И тут Нестерович вспомнил сына корчмаря. Вот кто ему поможет! Прыщавый Семен знает всех евреев наперечет: от последнего нищего до Маркуса Фрадкина. Парень он безалаберный, ленивый, но смышленый. Нестерович к нему и раньше подъезжал, но тогда прыщавый Семен ушел от ответа, не сказал ни «да», ни «нет».
— В корчму, Ардальон, в корчму, — вслух произнес урядник и ускорил шаг. Лишенный возможности командовать полком или ротой, или на худой конец отделением, Нестерович, особенно в подпитии, отдавал приказания самому себе и в такие минуты чувствовал себя не нижним чином уездной полиции, а по меньшей мере фельдмаршалом.
— В корчму!
Прыщавый Семен уже ходил, но был слаб, лицо его вытянулось, нос заострился.
— Все еще хвораем? — спросил Нестерович и обхватил руками резную спинку кровати.
— Хвораю, — хмуро ответил Семен.
— В такие дни грех в постели валяться, — пробасил урядник. — Если валяешься один. — И усмехнулся.
— Пить будете?
— Нет. Гонец из уезда приезжал… бутылочку с ним на пару распили.
— Подождали бы, пока выздоровею, — придушенно сказал прыщавый Семен.
— Рад бы, Семен Ешуевич, — урядник даже назвал сына корчмаря по отчеству, — да дело спешное. Как я уже докладывал, гонец из уезда приезжал… депешу привез… Покушение на виленского вице-губернатора… По всему Северо-Западному краю розыск объявлен.
— Я-то при чем? — притворился равнодушным прыщавый Семен. — Я-то в него не стрелял.
— Ваш стрелял.
— Ну и что?
— Вот я и подумал, Семен Ешуевич: свой своего скорее сцапает.
— Свой своего скорее сцапает, но и отпустит скорее, — уколол урядника сын корчмаря.
— Если свой — наш, то не отпустит, — осклабился Нестерович. — Мы же вроде с тобой договорились?
— Договаривались, — уточнил прыщавый Семен.
— За него и награда назначена, — смягчился Нестерович. — Пятьсот золотых…
— Подорожали евреи, — пробормотал сын корчмаря. — Раньше за них больше сотни не давали. Его превосходительство что, убит?
— Ранен.
— Жаль.
— Кого?
Так я тебе и ответил, пьяная морда, подумал прыщавый Семен.
— А делиться как будем? Мне — половина и вам — половина? Так, что ли?
— Мне и четверти хватит, — серьезно ответил Нестерович, пораженный собственной щедростью.
— А не много ли? — презрительно процедил прыщавый Семен.
— Поладим как-нибудь, — поежился урядник. — Только помоги… разнюхай… разведай…
— С вами разнюхаешь!.. Чего притащились среди бела дня?
— А может, я за водкой.
— Еврея можно поймать, но не обмануть. Местечко маленькое… Все на виду…
Прыщавый Семен играл с ним, как кошка с мышкой, и игра доставляла ему странное, почти мучительное удовольствие. Он испытывал ни с чем не сравнимое чувство — как бы весь раздваивался, делился, обрастал еще одной кожей, толстой и неуязвимой, за которой, как за крепостной стеной, начинался истинный Семен Мандель.