— Не смотрите на меня так, — взмолилась она. — Ради бога, не смотрите. Не забывайте, где вы…
Но кладбище не могло его остановить.
Ицик следовал за ней до самого местечка, как тень. Иногда он бросался к Зельде, хватал ее за руку и шептал:
— Осторожно! Там впереди яма!
Но впереди никакой ямы не было. Он сам был, как яма, которую надо обходить стороной, чтобы не свалиться в нее.
Прыщавый Семен и Морта косились на них, и Зельда уже жалела, что легкомысленно согласилась пойти на кладбище. Но скука гнала ее из дому, и даже похороны казались развлечением.
— Мы с вами одной грудью вскормлены, одним молоком вспоены, — сказал Ицик, когда большак оборвался и замаячили избы, окрашенные сусальным осенним золотом.
Зельда вздрогнула, но не показала виду.
— Моя мать служила в вашем доме сперва нянькой, потом кормилицей, — не давал ей Ицик передышки.
Так вот в чьи слезы она макала палец, вот у кого спрашивала, когда же ее, Зельдины, глаза будут солеными! Что это — случайность или рок? Его мать — ее кормилица — как бы воскресла из мертвых, чтобы бросить их друг к другу, свести в этом местечке, на этом кладбище, на этом большаке, связать и соединить. Боже мой, какая нелепость! Ицик и она, — что может быть между ними общего? Да никакое молоко, сгусти его в самый крепкий клей, не прилепит их друг к другу.
Но как раз то, что казалось несбыточным, нелепым, невозможным, не отталкивало ее от Ицика, а тянуло к нему. Еще ни о чем не догадываясь и ничего не зная, она каждый раз искала его в синагоге и, когда он появлялся, искренне благодарила бога. В Вильно или в Вилькии ее, бывало и калачом в молельню не заманишь. Как и Верочка Карсавина, Зельда была безбожницей и всех богомолов, в том числе и родного отца, считала ханжами. Бог, если он настоящий, требует не молитв, не преклонения, а самопожертвования. Куда легче, конечно, жертвовать слова. Когда-то в детстве она мечтала о том, чтобы на свете жили одни глухонемые. Зельда представляла себе свой город, населенный глухонемыми людьми, от которых никогда не услышишь ни одного злого, ни одного неверного слова. Ходишь по такому городу и не чувствуешь себя ни чужой, ни лишней. Соседский мальчишка Антек не заорет на тебя:
— Жидовка!
Городовой не гаркнет:
— Пархатый!
Папа не скажет:
— Погромщики! Свиньи! Быдло!
У глухонемого бога в мире Зельды должны были быть глухонемые подданные.
Разве не жила она в местечке, как глухонемая? Перебросится несколькими словечками с Голдой или Каином и молчит. Целыми неделями, целыми месяцами.
Ей и с Ициком не о чем было говорить. В породах древесины она не разбирается, а он слыхом не слыхивал о том, чему ее учили в Виленской гимназии.
Проще всего было бы дать ему от ворот поворот, надерзить, отбрить, высмеять, пусть знает свое место, пусть не ходит перед ней тетеревом. Не такие тетерева токовали вокруг нее — она и ухом не повела. Хватит с него, молодого бычка, и Голды. Голда так и назвала его: молодой бычок.
Они и не заметили, как остались одни на местечковой улице.
— Помните, как приезжали с отцом и братом на лесосеку? — сказал Ицик, желая ее задержать. — Это было перед Новым годом. На вас была еще такая легкая беличья шубка.
Ицик волновался. Ему хотелось чем-то заинтересовать ее, но он, бедняга, не знал, чем, только чувствовал спиной, затылком: сейчас что-то решится. Так бывает весной, когда на Немане трогаются льды, сперва с краю, с берега, медленно, тяжко, безнадежно, потом все дальше и дальше к середине, и вот наконец высветилась полынья, и с грохотом двинулась одна льдина, другая, и освобожденная, разрешившаяся от бремени река потекла вдаль, к морю.
— Помню, — ответила Зельда.
Да будет благословенна первая тронувшаяся льдина?
— И сами вы были похожи на белку, — оживляясь, продолжал Ицик. — И я первый раз в жизни пожалел… только вы надо мной не смейтесь… пожалел, что родился двуногим.
— А вам что, хотелось бы родиться волком?
— Нет. Я просто подумал: если бы я родился белкой, мы бы гонялись друг за другом по снегу, перепрыгивали бы с одного дерева на другое, жили бы в одном дупле.
Ицик уловил в ее взгляде насмешку и замолк. Господи, что за чушь порю — уши вянут. Какая белка? Какое дупло? Передо мной — дочь хозяина, лесоторговца Фрадкина, богачка. Молчать, молчать! Только молчанием можно привязать к себе женщину. Молчание — цепь, слова — нитки, потянешь и рвутся.
— А дальше? — внезапно подстегнула его Зельда.
— Жили бы в дупле, — обрадованно сказал Ицик.
— Это вы уже говорили.
— Гонялись бы друг за другом по снегу.
— И это говорили.
— Перепрыгивали бы с одного дерева на другое.
— Слышали, слышали, — Зельда улыбнулась краешком рта, и Ицик совсем растерялся.
— А дальше?
Ее охватил какой-то странный азарт. Ответы Ицика забавляли ее, как детская игра, и Зельда окунулась в ее водоворот, забыв про все предосторожности и беды. Ей стало вдруг удивительно легко, как будто легкие наполнились свежим луговым воздухом, а из головы — неба каждого человека — улетучились тучи. Местечко вдруг раздвинулось, расширило свои границы, утлые избы уплыли куда-то, и перед глазами открылся голубой, дотоле невиданный простор.
— Дальше? — промямлил Ицик. — Орешки бы грызли.
— Я не люблю орехи, — все еще грея улыбкой рот, сказала Зельда.
— Они вкусные, — заверил Ицик.
— Но от них зубы портятся.
И Зельда показала Ицику свои зубы.
— «Зубы твои как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят и бесплодной нет между ними», — прошептал Ицик.
— Да у вас все зверьки да скотина на уме, — мягко вставила Зельда.
— Это «Песнь Песней», — обиделся он.
— Что?
— «Песнь Песней» царя Соломона. Я ее всю наизусть знаю, — похвастался Ицик.
— А я только Пушкина знаю, — выдохнула Зельда. — «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам. Их села и нивы за буйный набег обрек он мечам и пожарам», — продекламировала она по-русски.
— Красиво, — подтвердил Ицик. — Но у царя Соломона лучше. Хотите — все прочту.
— Когда-нибудь в другой раз, — кивком поблагодарила его Зельда.
— Могу и Моисеево пятикнижие… Книгу судей израилевых… — стрекотал он, как весенний грач.
— Спасибо, спасибо, — испытывая какую-то предосудительную неловкость, сказала она. — Зачем себя утруждать?
— А мне совсем не трудно.
— Все равно из меня уже ничего не выйдет. Отец пробовал еще меня для приличия приобщить, но и он махнул рукой.
— К чему приобщить?
— Ко всему еврейскому.
— А разве птицу надо приобщать к лесу?
— Белая ворона — не птица, — погрустнела Зельда.
— Вы мне того… Пушкина, а я вам — царя Соломона. И не будете белой вороной, — вызвался Ицик.
— Пора домой, — сказала Зельда.
— Можно, я провожу вас?
— Не надо.
Но Ицик все-таки увязался за ней.
Они шли по местечку, и прохожие с любопытством оглядывали их, а парикмахер Берштанский прильнул к окну и даже помахал им салфеткой.
— Я думала: вы только сильны, а вы, оказывается, вон какой, — сказала Зельда, когда они подошли к Фрадкинскому дому.
— Какой? — спросил он, предвкушая что-то лестное и неслыханное.
— Такой, — обронила Зельда.
— Когда мы снова увидимся? — с напускной деловитостью поинтересовался он.
— Никогда.
— Почему?
— Я уезжаю… в Вилькию… Потом, может быть, в Вильно.
— Не уезжайте, — простодушно сказал Ицик. — Приходите на лесосеку.
— Сосны валить?
— Грибы собирать. Столько рыжиков давно не было. Весь лес усыпан ими, как медовыми пряниками.
— С Голдой надоело пряники собирать? — вдруг спросила Зельда и вся съежилась.
— С Голдой?
— Я про вас все знаю, — мстительно добавила она, упиваясь его растерянностью.
— Голда, — пробормотал Ицик, — моя хозяйка. Я у нее живу.
— А я вас ни о чем не спрашиваю. Прощайте.
— Постойте, — Ицик схватил ее за руку.