— Только петух остался… Вот я и подумала: что если ее из вашего ружья…
Сказав это, Морта почувствовала не то облегчение, не то уверенность. Она исподлобья глянула на Ешуа, какое впечатление произвели на него ее слова, но хозяин не выказал ни удивления, ни понимания.
— Шапку бы вам на зиму сшили… лисья шапка вам бы очень подошла.
Морту просто несло по течению, и она не очень задумывалась над тем, куда ее прибьет.
— Говоришь, подошла бы?
— Да, да.
— Что ж, — пробормотал Ешуа. — Поеду в Вилькию и куплю у скорняка.
— Зачем лишние деньги тратить? — чуть ли не возмутилась Морта. — Когда ваша шапка по двору бегает.
Ешуа вскинул брови, и из-под густых черных щеток недоверием сверкнули его безжалостные глаза.
— Вы что, не верите мне?
— Верю… За всю жизнь только тебе и верил. Все обманывали, а ты — никогда. Но чего ты вдруг о шапке забеспокоилась?
— Скоро зима, — выпалила Морта. — А у вас ни одной приличной… У Спиваков есть, у Фрадкина. — Морта засыпала его фамилиями.
— Говоришь, один петух остался… А я из окна видел, как он курочку…
— Курица соседская… забрела во двор, вот он ее и… Ну вы же сами видели…
— Видел, видел, — буркнул сбитый с толку Ешуа. — Что ж, кончатся поминки, я твою лису сам прихлопну…
Вот и все, мелькнуло у Морты. Надул меня старый хрыч, обвел вокруг пальца, обставил.
— Я хочу вам сделать подарок, — сказала она, и ни один мускул не дрогнул у нее на лице.
— Мортяле! — расцвел корчмарь.
Ей было все равно — только бы спасти от каторги Семена. Только заполучить бы ружье, а уж там она не оплошает, пойдет в полночь к Неману и потопит его. Пусть ее потом корчмарь выгонит.
— А ты не промахнешься? — прищурился Ешуа.
— Не промахнусь.
Нет, она не промахнется, потопит ружье на веки вечные и еще богу свечку в костеле поставит.
Корчмарь Ешуа был всегда осторожен в своих решениях, никогда не спешил их принимать, дабы не прогадать, но, когда принимал их, действовал решительно и бесповоротно. Было что-то в Мортиных словах настораживающее и смутное, заставляющее Ешуа медлить, тянуть, прикидывать. На кой черт ему лисья шапка, перед кем ему в ней зимой щеголять, сойдет и простая теплая, верная, любой мороз ударь, любой ветер задуй — голову не простудишь. И все же просьба Морты затронула в его душе какие-то умолкшие было струны, и от их ожившего звона по телу, давно истосковавшемуся по женской ласке, разливалось бодрящее греховное тепло, от которого даже в поминальный день нет-нет да заерзаешь на стуле и почувствуешь легкое, туманящее мозг зудение. Если бы ружье понадобилось Семену, Морта никогда не стала бы за него просить, размышлял Ешуа, успокаиваясь и укрепляясь в своем решении. Семену и дубину нельзя в руки дать, обязательно что-нибудь натворит, кому-нибудь размозжит череп, потом отдувайся, выкручивайся, умасливай Нестеровича. Откуда в нем, в его сыне, столько жестокости, столько клокочущего, ищущего выхода, зла? Не волчица же его вскормила, а тихая и безропотная Хава.
— Ружье в хлеву… за стрехой… там, где ласточкины гнезда… в старую попону завернуто…
Морта не поверила, но благодарно кивнула.
Ешуа пристально смотрел на нее, и взгляд его, утяжеленный густыми черными бровями, был обжигающ и непроницаем.
— Я пойду, — сказала она после долгой паузы.
— А мерки не снимешь?
— Какой мерки?
— Без мерки шапки не сошьешь…
— Зимой, — сказала она, волнуясь, — когда шкурка высохнет.
— До зимы далеко, — буркнул Ешуа. — В комоде Хавин аршин. Зачем откладывать?
Чтобы окончательно рассеять его сомнения и придать своей просьбе о ружье убедительность, Морта медленно направилась к комоду, открыла дверцу, порылась в нем, достала замусоленный аршин и вернулась обратно.
— Мерь, — сказал Ешуа и наклонил голову, и в этом наклоне было что-то такое, от чего Морта вздрогнула. Семен! Семен! Постаревший на тридцать лет Семен! С плешью и похотливо раздвинутыми ногами… Сейчас он набросит на нее свой хомут, сейчас набросит…
Она быстро смерила его голову и выдохнула:
— Двенадцать вершков.
— Не может быть.
— Двенадцать, — повторила она.
— У меня всегда было двенадцать с половиной, — прошептал корчмарь. — Неужто голова усохла? Смерь еще раз!
И она снова прикоснулась к его лбу и вискам, заросшим густыми кудрявыми, как у Семена, пейсами.
— Двенадцать с половиной, — сказала она, не глядя на аршин. — Двенадцать с половиной.
— То-то, — просиял корчмарь.
Морта держала аршин так, как, видимо, Хава держала в хлеву вожжи. Рука дрожала, и зуб не попадал на зуб.
— Будь осторожна, — напутствовал ее Ешуа. — С ружьем шутки плохи.
— Буду.
— Смотри, не наделай беды.
— Не наделаю, — сказала Морта и выскользнула из комнаты.
Она все еще держала в руке аршин и не знала, куда его деть. Наконец, сунула в вырез платья, наткнулась на тугую беспокойную грудь и сломя голову бросилась к хлеву.
Она обыскала каждую щель, но из-под стрехи вылетали только напуганные ласточки.
Нигде не было ни ружья, ни попоны.
Обманул?
Или опоздала?
Ласточки стригли крыльями воздух, носились над ней, и в их прощальном предотлетном кружении Морте чудилось какое-то недоброе и неотвратимое предзнаменование.
Опоздала, опоздала!.. Семен первым побывал в хлеву… и забрал ружье…
Эх, Ешуа, Ешуа! Нашел где прятать!..
Теперь у Семена его не получишь. Семен так его спрячет, что сам господь не сыщет.
Морта вышла из хлева и понуро побрела в корчму.
Ее так и подмывало ворваться к Семену, пристыдить, упасть перед ним, как перед Христом Спасителем, на колени, взывать к его совести и благоразумию, но она сдержалась и принялась готовить обед.
Стряпня успокоила ее. Она разомлела у огня, разрумянилась. Запах тушеной картошки с мясом приятно щекотал ноздри, и чувство голода мало-помалу вытеснило страх.
Может, зря переполох подняла, утешала себя Морта, пробуя жаркое. Семен крут, но отходчив. Покипит, покипит и остынет.
Мыслимое ли дело, чтобы просто так, за здорово живешь, убили человека. Всегда можно найти кого-нибудь виновного в своих несчастьях. Найдешь и полегчает вроде, улучишь удобный случай и рассчитаешься с ним, морду набьешь, расквасишь в кровь, прижмешь к стенке. Но разве бог дал нам разум для мести, для кровавой сдачи? Ксендз на каждой мессе твердит: любите, братья и сестры, врагов своих, благословляйте проклинающих вас, молитесь за обижающих и гонящих вас! Ксендз простирает к небу руки и вопрошает у каждого и у нее, у Морты: «Если будете любить любящих, какая вам награда?»
Жалко, Семен в костел не ходит, сам бы услышал: «Любите ваших врагов!» А этот безродный бродяга и не враг ему вовсе! Приблудился, как бездомная собака. Пришел — ушел! Зачем с ним связываться? Морта так и скажет Семену: зачем с ним связываться?
Злом зла не истребишь, скажет она. Из злого семени добро не уродится. Сколько таких семян Морта спалила в себе, хоть они, кажется, сквозь кожу прорастали. И ты, Симонай, спали свои злые семена, скажет она, разве можно собственное несчастье спускать с цепи и науськивать на невинных, разве можно в руки собственному несчастью вкладывать ружье?
Если бы все несчастные кинулись за ружьями, кто бы, Симонай, землю пахал, детей рожал, обед варил?
Несчастные, Симонай, для того и существуют на свете, чтобы дело делать, а не множить свои невзгоды. На несчастных, если хорошенько подумать — весь мир держится. Пусть, Симонай, счастливые друг в друга из ружей пуляют!
— Ты куда, Симонай, ходил? — спросила она, когда внесла в Семенову комнату на подносе еду.
— В нужник, — ответил он.
— Не было тебя в нужнике, не было, — промолвила Морта и поставила на стол поднос.
— А ты что, бегала ремень мне расстегивать? — поддел он ее, отправляя большими кусками еду в прорубь рта.
Морта стояла напротив него, оглушенная его неприязнью, растеряв все слова о любви к врагам, о благословении проклинающих, о злых семенах, и не знала, за что уцепиться, как убедить его и оберечь от рокового шага.