— Семена?

— Обоих… Семена… и того… в ермолке… мужа ее… Но пока ни того, ни другого.

— Слушайте, — рассердилась Ципора. — Не терплю, когда мужики шушукаются… Господь шепот для баб придумал, чтобы их в постель поскорей заманить… Вы что-то знаете?

— Ничего не знаем, — неестественно бодро произнес Рахмиэл.

— А я ко всему привычна, — обронила Ципора. — Как поле.

— Как что? — поперхнулся Рахмиэл.

— Как поле… Вот ваши башмаки, — сказала Ципора, встала со скамеечки для поминовения мертвых, подошла к окну, раздвинула занавеску. — Скорей бы вечер, — выдохнула она. — Скорей бы ночь.

— Будет и вечер, будет и ночь, — не то себе, не то Ципоре сказал Рахмиэл, и никто в избе не понял, какой смысл вкладывает он в эти слова.

Ципора постояла у окна, задернула занавеску, как будто что-то стерла в памяти или на небе, и выскользнула в сени.

— А Ешуа? — обмакнул ладонь в испарину Рахмиэл.

— Что Ешуа?

— Он-то что делает?

— Молится.

— Молится?

— Выгнал всех из корчмы и — в синагогу.

— Быть беде, — буркнул Рахмиэл. — Быть беде, если Ешуа народ из корчмы гонит… — И без всякой связи с предыдущим добавил: — Всегда мы так…

— Как?

— Молимся, когда убивают кого-то… Господи, хоть бы он уцелел… хоть бы живой вернулся!.. Просвети Семену несчастному разум!.. — Рахмиэл почесал затылок, повернулся к Казимерасу: — Сам знаешь, какой из меня нынче ходок… Но я пойду… На развилку… Или к Неману… А ты… на лесосеку ступай, а потом на мельницу… Морта обойдет избы… Может, он у кого-нибудь засиделся? И с Ициком я договорюсь… Неужели столько дураков одного дурака от пули не уберегут? А?

«А?» повисло в воздухе, как осенняя паутина.

— Она плачет, — прошептал Казимерас.

— Кто?

— Сапожничиха. Вы, что, не слышите?

Рахмиэл обул починенные Ципорой башмаки, натянул сермягу, подбитую клочковатым войлоком, взял колотушку и, припадая на левую, увечную, поплелся к выходу.

За ним молча последовал Казимерас, озадаченный его затеей. Не дело это — попусту шляться и чокнутого искать.

— Куда вы? — спросила в сенях Ципора, пряча глаза.

Тоже чокнутая, подумал Казимерас. Где это слыхано, чтобы баба хозяйство бросила, детей и пустилась, как гончая, по мужнину следу. Он, Казимерас, такую бы в два счета выставил.

— За сапогами, — пояснил Рахмиэл.

— Вдвоем за сапогами? Он, — Ципора показала на Казимераса, — один дорогу не знает?

— Мы скоро вернемся, — пообещал ночной сторож.

— А колотушка зачем?

— Как зачем? Стучать!

— Среди бела дня?

— А что? Белый день порой ночи черней.

— Это уж точно, — поддержала его Ципора.

— Жди, — бросил Рахмиэл.

И они вышли из избы.

Рахмиэл то и дело останавливался, ловил ртом воздух, долго и надсадно отхаркивал, стуча себе в грудь колотушкой. Казимерас косился на него, но не торопил: харкай, стучи, с кем не бывает.

— Рабби Ури сказал, что колотушка для того, чтобы будить смерть, — почему-то вспомнил Рахмиэл. — Ерунда!.. Колотушка — благовест, а не панихида…

— Колокол лучше, — сказал Казимерас. — И когда беда, и когда праздник.

— У каждого свой колокол, — возразил Рахмиэл, — у меня колотушка, у тебя ветер в легких, у рабби Ури голова…

Рахмиэл снова отдышался, и Казимерас сквозь фырканье, хрюканье, сморкание услышал:

— Ты — на лесосеку, я — на развилку…

— А сапоги?

— Починит она твои сапоги, если он живой вернется… Сядут оба и вмиг починят… Он — левый сапог, она — правый… А если Семен его… — Рахмиэл сглотнул слюну, — то ходить нам с тобой, Казимерас, в дырах, и никакой сапожник их не залатает.

— В дырах?

— Когда все мои после той трижды проклятой свадьбы… вымерли… когда я один остался… сейчас, сейчас, дай только отдышусь… пришел я в избу… добрел до зеркала, чтобы завесить его одеялом, и увидел себя… увидел и обомлел: весь, как решето… места живого нет… дырка на дырке… и сквозь каждую ветер свищет… и сквозь каждую мои деточки… две уточки и пять селезней… крякают… кря-кря…

Они собрались было разойтись в разные стороны, Казимерас — на лесосеку, Рахмиэл — на развилку, как вдруг над местечком в небо взметнулся огромный столб дыма. Он клубился, разрастался, как чудовищный гриб, медленно и тяжко поднимался вверх, и пламя багровым ведьминым хвостом подметало чью-то крышу.

— Что-то горит, — сказал Казимерас. — Железом… горелым железом пахнет.

— Спиваки?

— Похоже, Спиваки, — вздохнул Казимерас, и от его вздоха пламя разгорелось пуще прежнего.

— Как бы все местечко не слизало! — опечалился Рахмиэл. — Ветер-то какой!. Огонь на корчму перекинется… потом к Фрадкиным… потом на костел…

Он впился глазами в угорелую даль, но взгляд его не был в состоянии ни погасить пламя, ни рассеять темно-серые клубы дыма.

Казимерас яро перекрестился, словно крестным знамением хотел защитить от пожара не столько себя, сколько деревянный костелишко.

— Пламя костел не тронет.

— Почему?

— Заклятья ваши на нас не действуют, — объяснил Казимерас.

— Какие еще наши заклятья?.. Что ты, Казимерас, мелешь?

— Может, говорю, тот… в ермолке с булавкой… который Ароном назвался… колдун?.. А баба его — ведьма?.. Где это слыхано, чтобы баба сапожничала?

Рахмиэл уставился на Казимераса, как на пожар.

— Тогда… когда он сидел на крыше… я своими ушами слышал: «Господь бог воздаст за каждый гвоздь.»

— И я слышал, — сказал Рахмиэл. — Ну и что из этого? От слов еще ничего на свете не вспыхнуло и не погасло?..

— Это от простых слов, — промолвил Казимерас. — А от колдовских… и реки горят… Может, говорю, не стоит связываться с нечистой силой из-за пары подметок?..

— А вдруг он все-таки — Арон?

— Да вы что — пасынка не узнали бы?..

— Столько лет прошло!..

— А родинка на правом плече?..

— Не было у него никакой родинки… В том-то и дело… Придумал я ее…

— Придумали? Зачем?

— Чтобы вспомнить что-то…

— А разве можно вспомнить то, чего не было?

— Можно… Только для этого надо все забыть…

— А забывать зачем?

— Чтобы память не удавила… Вот я и выкинул ее — веревку. А человек без такой веревки, оказывается, не может… то ее затянет, то отпустит…

— Все сейчас на пожаре, — сказал Казимерас. — Чем по лесам рыскать, лучше там его поискать!..

— Пока доберемся, все и сгорит, — ответил Рахмиэл, снимая башмаки.

— Такой дом, как Спиваков, огонь не скоро одолеет, — резонно заметил Казимерас. — Даже если гасить… часок еще поработает!..

— Босиком пойду. Так легче. — Рахмиэл связал оба башмака шнурком, перекинул через плечо и, прячась за спину Казимераса от боли и от памяти-веревки, зашагал по проселку к местечку.

Дыму над Спиваковой крышей поубавилось, столб утончился, из темно-серого превратился в сизый, просвечивающийся, но сполохи огня, как летние зарницы, по-прежнему крестили небо.

Рахмиэл шел не спеша, башмаки постукивали его по спине, и это постукивание, как давно забытое похлопывание матери, успокаивало и умиротворяло. Все мы погорельцы, думал он, и те, у кого крыша, и те, у кого ее нет, каждый день что-то сгорает в нас, и над нами, и вокруг, но разве теплеет от этого в мире, разве светлеет?

— Что это у вас за свеча, которая не гаснет? — спросил Казимерас и обернулся. — Столько лет гашу свечи и никогда о ней не слышал.

Ночной сторож пожал плечами.

— Здесь она вроде бы… — И Казимерас двумя пальцами, как щепоть табака, нащупал сердце. — Так говорил тот… в ермолке. — Он не знал, как его называть: колдуном, Ароном, бродягой, чтобы Рахмиэл не обиделся. — Она вроде бы и после смерти горит… Что это за свеча? — донимал его литовец.

Казалось, кроме этой свечи, Казимераса ничего не интересовало: ни сполохи над Спиваковой крышей, ни пришелец, пропавший без вести, ни Рахмиэл.

— Свеча надежды, видать, — сказал ночной сторож. — Только ее не задуешь.

— Почему?

— Потому что даже тогда, когда ты весь, как решето… когда через дыры ветер свищет… кто-то подносит к ней головешку, и она снова вспыхивает, и снова горит…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: