На первый взгляд ничего загадочного в этом документе нет: материальные затруднения Пушкина известны, его желание рассчитаться с правительством понятно. Связь между анонимкой и письмом очевидна и всеми признана. Разговор с Жуковским мог подтолкнуть поэта к самым радикальным решениям. Но темны и путаны выводы, которые при этом делаются, будто
у поэта возникло опасение, что появление анонимных писем приведет к распространению слухов о связи царя с его женой[64].
Каким образом уплата долга могла помешать притязанию царя на жену поэта и уж тем более предотвратить слухи? Непонятно. Обращением к совести царя? Но зачем тогда скрывать от него это обращение?
Настораживает и то обстоятельство, что поэт предлагал покрыть свой долг казне, против воли отца, путем продажи сельца Кистенева, ранее отписанного им сестре и частью принадлежащего брату[65], и делал это весьма интригующим образом. Определив свое дело, как малозначащее - это сорок пять тысяч! - к тому же еще и не тягостное, Пушкин оговорил условие не сообщать о нем царю. Что это - наивность, ирония или тонко продуманный ход? Ведь не думал же Пушкин, что министр, действительно, обойдет царя? А если бы обошел, если бы дело дошло до продажи сельца, то выяснилась, что сделка сомнительна, что у сельца есть другие хозяева, и поэту пришлось бы оправдываться, объяснять смысл своего обращения к правительству. Неужели он намеренно ставил себя в неудобное положение? И все ради призрачной надежды, что царь оставит в покое Наталью Николаевну? Иначе, как «актом отчаяния»[66], такое поведение трудно назвать.
Но, думается, не в отчаянии, а вполне осознано Пушкин напоминал правительству и о своем бедственном положении, и о том, что работать над «Историей Петра» в создавшихся условиях он не сможет. Собственно, это было продолжением довольно давней истории.
Началась она в конце 1833 года, когда царь надумал сделать поэта камер-юнкером своего двора. Надо ли говорить, что и в этом усмотрели стремление Николая I приблизить к себе жену поэта. Еще бы - сам Пушкин писал в дневнике:
двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове[67]!
Правда, у поэта эта мысль имела продолжение. Но оно было осторожно спрятано в тень, окутано иносказательной формой, а потому его не заметили, а вернее не связали с известным высказыванием. Да и что тут связывать:
а по мне хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике»![68]
Причем тут французские вокабулы[69] и арифметика, столь нелюбимые Пушкиным, и Наталья Николаевна? И чем на самом деле заставляли заниматься поэта?
К этому времени существовала только одна работа, которую царь третий год с нетерпением ждал от Пушкина – «История Петра». Ждал хотя бы одной главы, первых впечатлений о важном государственном труде, а дождался «Истории Пугачевщины» и «Медного всадника». Поэту были созданы все условия для работы, открыты архивы. Его никто не заставлял ходить на службу – документы по желанию привозили на дом. Вдобавок, поощрили четырехмесячным творческим отпуском, надеясь на ответное благоразумие и служебное рвение, дали попутешествовать, а он старательно избегал встречи с царем, делая вид, что ничего не происходит – в общем, вел себя, по мнению власти, бесконтрольно и безответственно. Само собой, Николай решил навести порядок и существенно ограничить свободу Пушкина.
Хитрость заключалось в том, что звание камер-юнкера накладывало на поэта ряд обязанностей, за исполнением которых следила особая придворная служба. Когда она донимала Пушкина, заставляя участвовать в дворцовых мероприятиях, он обижался, но ничего поделать не мог - отказаться от выполнения почетных для каждого дворянина обязанностей было бы верхом неприличия, вызовом всему дворянскому сословию. Так что, вопреки распространенному мнению, вовсе не Наталью Николаевну хотел видеть Николай I на еженедельных балах в Аничковом дворце, а самого поэта, чтобы при случае как бы невзначай, между прочим, осведомляться об «успехах» пушкинской работы.
Поэт прекрасно понял это: если не сразу, то после того, как княгиня Вяземская передала ему слова, оброненные царем:
Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение[70].
А чтобы поэт долго не раздумывал и не слишком расстраивался от потери вольницы, Николай дал ему деньги на издание «Истории Пугачева».
Уже 11 июня 1834 года Пушкин писал жене:
«Петр 1-й» идет; того и гляди напечатаю 1-й том к зиме».
И вдруг через неделю на стол Бенкендорфу легло неожиданно сухое прошение поэта об отставке:
Граф, поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение[71].
Говорят, Пушкин был сильно оскорблен, узнав, что правительство просматривает его личную переписку. Но с момента, как Жуковский сообщил ему об этом отвратительном факте, прошло больше месяца, и в том же письме к жене от 11 июня Пушкин писал, что «на того (т.е. царя – А.Л.) я перестал сердиться». Стало быть, дело не в перлюстрации писем. Многое объясняет короткая приписка, которой заканчивалось прошение:
В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать его величество, не было взято обратно.
Очевидно, Пушкин отправлялся в отставку заниматься «Историей Петра» самостоятельно - в обход правительства! Но вряд ли он хотел быть понятым столь определенно. Вряд ли хотел скандала. Его письма этого периода полны тягостных размышлений о сомнительности его положения при дворе: «Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно»[72]. Пушкин начинал понимать, что в таких условиях и с таким настроением он не напишет подлинной «Истории Петра» - не только для царя, но и для потомков. Он искал творческой свободы, но Жуковский быстро объяснил ему, что со стороны его поступок выглядит капризом или, того хуже, вызовом власти, особенно неприличным после того, как царь оказал ему формальные почести и снабдил деньгами.
Но прошел год, и разногласие с властью еще более усилилось. Пушкин подал новое прошение об отставке с учетом прошлогоднего опыта, более продуманное и уже не столь откровенное. Он придал ему характер личного обращения и не стал увязывать свой уход с самостоятельным занятием «Историей Петра»:
До сих пор я жил только своим трудом. Мой постоянный доход — это жалованье, которое государь соизволил мне назначить. В работе ради хлеба насущного, конечно, нет ничего для меня унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег; и одна мысль об этом приводит меня в полное бездействие. Жизнь в Петербурге ужасающе дорога… Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть — нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я пока еще обязан милостям его величества. Я был осыпан благодеяниями государя, я был бы в отчаянье, если бы его величество заподозрил в моем желании удалиться из Петербурга какое-либо другое побуждение, кроме совершенной необходимости.[73]