***
«…Его привязали к столбу. Центурионы хлестали его плетьми. Кожаные ремни разорвали кожу у него на спине, а потом стали врезаться глубже, в подкожные ткани. Заструилась артериальная кровь. Кожа спины отделилась от тела и стала свисать лоскутами. Центурионы накинули на него покрывало. Надели терновый венок. Кожа головы обильно кровоточила. Выждав момент, накидку резко сорвали, и боль в его голове буквально воспламенилась. Потом в запястья, в маленькие косточки на кистях, центурионы вбили квадратные железные гвозди. Затем гвозди были вбиты в подъем каждой стопы. Его подняли на крест, и тело сползло вниз, давя всем весом на гвозди в стопах…»
Сидя на скамеечке вместе с детьми, в свой выходной день Гортов прослушал лекцию в воскресной школе.
***
Наконец-то дали зарплату: в торжественной обстановке на батюшкином столе был разложен пасьянс денег. Сам Иларион молчаливо сидел, по правую руку снова стоял Чеклинин. Чеклинин был все тот же, та же рубашка, и тот же взгляд, и каждая складочка на лице — такая же. А на лице у Илариона написалось смятение. Он угрюмо смотрел, как в его нежных прозрачных ногтях переливался свет лампы, и было ясно, что его мучила какая-то мысль, привязчивая и невеселая.
Шеремет, весь в ужимках и подхихикиваниях, но с внимательными глазами, пересчитывал тысячные купюры в двух равноценных стопках — Гортова и его.
— Правильно? — брезгливо сжав рот, поглядел на него Чеклинин.
«М-м-м…— мечтательно промычал Шеремет, сообщая одновременно и "да", и "нет". — Так-то — да. Но вот по совести...»
Деньги с хлестом скрепили резинками.
Чеклинин отвернулся к окну и веско сказал:
— Всего вам доброго.
Все встали, раздвинув стулья. Иларион печально благословил всех. Слезинка вылупилась на его глазу и сразу иссохла.
Гортов выходил с кирпичиком денег под сердцем с таким ощущением, будто ограбил приют.
***
Он надушился, надел пиджак и отправился вечером в город. Его вез таксист-кавказец. Все кричал навигатору: «Никытский булвар!» Никытский булвар!», — а навигатор молчал и только смаргивал маленьким желтым глазом. Таксист плевал в навигатор, бил его, оскорблял. Вероятно, с прибором у него установились запутанные, страстные отношения. Таксист весь истерзался, до синих прожилок на шее, а они все стояли в пробке, не проехав и десяти метров за десять минут.
Устав и отчаявшись, Гортов вышел и пошел куда глядели глаза, наперекор бульварам. Не покидало волновавшее ощущение, что за ним шли, он оглядывался, и никого не было, но все же чувствовалось, как будто какая-то человеческая энергия волочилась следом. А возле троллейбусной остановки мелькнул знакомый шерстистый овал лица с бычьими налитыми глазами. Гортов ясно помнил, что видел это лицо уже раньше и совершенно определенно видел его в Слободе. «Ну и что из этого следует?..» — заспорил он сам с собой, ускоряя шаг и выходя на широкую улицу.
Удивительно, но Гортов не различал Москвы. Москва вдруг вся стала одним потным большим копошением возле лица, со смазанными людьми и пустыми витринами. «В Афганистане и в Чечне!.. Дай Бог, чтобы никому!..». И фальшивый звук синтезатора: «Не забудем пацанооов!». «Милок! Милок! Милок! Ой, будьте благословенны. Кланяюсь вам и вашим ногам». Уже у метро: «В честь дня защиты детей, подайте больным детям!».
Гортов отдал сто рублей. Взамен ему дали вытянутый воздушный шарик — в форме ромашки. Гортов не знал, куда его деть и так и вошел с ним в метро. На эскалаторе хотел подарить шарик девочке. Девочка неслась от него вниз в слезах и криках.
***
Он вышел опять в город, и город казался недружественным ему. Выученный за десятилетия желто-оранжевый и плотный огонь Тверской теперь слишком остро впивался в зрачок, будто специально слепя Гортова. За этим сплошным давящим светом были едва различимы смутно-серые призрачные дома — они расступались, когда Гортов тянул к ним руку.
Гортов добрался пешком до дома, где жила его бывшая девушка. Свет в ее спальне горел, а во всех остальных местах его не было. Гортову приходили в голову странные мысли, начиная с такой, что если бы у него был баллончик с краской, то он написал бы сейчас в подъезде «Рита! Ненавижу тебя, мерзкая блядь!», до злой мечты, как он ворвался в квартиру с топором и разрубил Рите и тому, кто с ней сейчас, голову.
Но Гортов думал об этом лениво, как о том, чтобы сходить на мусорку. Гортов пошел в магазин и взял бутылку портвейна. Он сидел и медленно пил его, пока не стало холодно. По дороге обратно он заехал к матери, но было поздно, и он не зашел и к ней, сунув часть денег, данных Иларионом, в почтовый ящик.
***
Бричка подскакивала и замирала, как живой организм. Инеем на зубах хрустело морозное утро. Гортов выскочил у пруда и заспешил в келью — двумя руками он нес розы, завернутые в пакет.
Возле лавочек стояли двое, в тулупах, распахнутые. Взрослые мужики, допившиеся до осоловелых глаз. У одного — ницшеанские свисающие усы и щетина. Медленно попивая какое-то кипящее железо из банки, они спорили.
— Миром правит Сатана.
— Миром не правит Сатана.
— Сатана правит миром.
— Нет.
— Так и есть.
— Извини, командир, я не согласен.
— Сатана — сила.
— Сатана слабак.
Над зубцами Слободы были видны Кремлевские острые звезды. В ледяном воздухе они, подмерзшие, шевелились, чтоб не окоченеть.
Дойдя до кельи, Гортов оставил под дверью Софьи цветы и забылся сном. Рано с утра была опять работа.
***
Что-то разительно переменилось в атмосфере, и теперь без того молчаливая Слобода погрузилась в мертвую тишину. Чувствовалась тревога. Стали слышны самые ничтожные бытовые звуки — скрип шарика ручки, почесывание лица, слышалось, как при повороте головы хрустит чья-нибудь шея. А едва различимые раньше шумы— скрип кресла, барабанная дробь пальцев о стол — теперь почти оглушали.
Спицин сказал, что теперь за главного он — до новых особых распоряжений. Никто не подтвердил и не опроверг этого, и троица «Руси» стала работать в новых условиях. Просуществовав с Спициным рядом уже достаточно времени, Гортов вдруг понял, насколько Спицин профнепригоден и туп.
Новые полномочия стремительно обнажили это, расшторили все, что было скрыто молчаливых понурым усердием, сухим печатанием одних и тех же, по кругу, слов, беспрестанными, якобы двусмысленными, «с фигой в кармане» улыбками.
Случайно взяв в руки новый текст Борткова, он устроил скандал из-за «православных», написанных с маленькой буквы. Гортов пытался заметить, что таковы нормы, на что Спицин, ранее тихий, молчащий, вдруг превратился в пышущий паром и плещущий кипятком самовар и закричал: «Пора изжить эти комплексы! Сколько можно себя стесняться? Православные мы! Православные!» — было страшно смотреть, как фальшивый яростный агитатор вдруг так страшно восстал в этом слабеньком человеке.
Или еще вот Спицин стал всюду, и к месту, и нет, расставлять многоточия — особенно в заголовках — с совершенно неясной целью. Работа превращалась в невеселую карусель, крутившуюся без смысла.
Однако эра Спицина была скоротечна. Гортов слег с простудой на пару дней, и, когда вернулся, Спицин уже сидел, забившись, в углу, и из его просторной в шее футболки выбивались вместо волос комки ваты; вся спина Спицина вздулась, словно вдохнула воздуху. И ростом он казался чуть выше — потому что сидел, подложив подушку.
Позже, когда Спицин, охая, пошел в туалет, Бортков сказал: «Его вчера выпороли на заднем дворе. Жуткая была сцена. Жаль, ты не видел. Спицин уже не главный».
— Выпороли?
— Ага, плетью-восьмихвосткой прошлись. Лупил один из вон тех, на дворе. А я держал за руки.
Гортов, не поверив в такое, спросил: «А кто же теперь за главного?».
— Пока не знаю, — Бортков пожал плечами, пристрастно оглядев с ног до головы Гортова, словно в его руках было это новое назначение.
***
Чеклинин поймал Гортова за руку в коридоре и резким движением, словно финкой ударил в бок, сунул ему тонкую стопку денег. «За хорошую работу тебе. Поощрение. Со следующего месяца ты за старшего. Спицин, оказывается, идиот».