– И я слышала от матери, – сказала княжна со слезами на глазах: – когда я в ссылку послана еще не была, то матушка моя сказывала мне, что троицкий архимандрит Варлаам сказывал ей, что государыня по Калушкину послала, чтобы ей Калушкиной быть во дворце…
– Кто же это заведет, матушка? – спрашивала Юленева. Юсупова ничего не отвечала – она боялась своего прошлого.
Мы потому приводим здесь эти разговоры княжны с Юленевой, что каждое слово несчастной девушки было потом ее допросным пунктом и эти разговоры на всю уже жизнь загубили молодую женщину.
Время, между тем, шло. В келью молодой женщины заходили и мать-игуменья поговорить со ссыльной, и монахини, и монастырский стряпчий Шпилкин, и архимандрит Феодосий. Но тоска по погибшему счастью грызла молодую женщину, хоть она и старалась разнообразить свою жизнь нарядами, которых у нее было довольно – всего ей прислала нежно любившая ее мать: у нее было несколько перемен шлафроков и юбок: шлафрок гродетуровый зеленый, голубой камчатной, опушен алой тафтой, красной байбарековой с голубой опушкой; были у нее и шубки: желтая тафтяная на беличьем меху с серебряными пуговицами, камчатная вишневая на заячьем меху; корсеты, фонтажи, чепцы, косыночки, платки шитые серебром и шелковые, и с кружевами, и рукавички желтые лайковые, и шапка соболья – верх пунцового бархату, и соболи шейные – всего вдоволь. Но для кого было наряжаться?
И поговорить было не с кем, особенно же о том, что стало гибелью всей ее жизни.
Но иногда она проговаривалась о какой-то тайне своего недавнего, молодого, но как бы отрезанного прошлого.
– Вор, генерал Ушаков трясущий! – говорила она с негодованием, забывая должную осторожность: – а жена его Кокошкиных б….а. Коли бы дочь ту его воровку на мое место! Он напал на меня и взял меня допрашивать в саду – да я не повинилась!
– А для чего ты не повинилась? – спрашивала хитрая Юленева.
– Я не повинилась, сожалея Дохтуровой да Мельгуновой… Они ко мне ворожейку-то подвели, мы сплошь делали…
Видно было, что великодушная девушка прикрыла собой других, – и погибла через это.
– Можно бы милости мне искать у цесаревны Елизаветы Петровны… Да нет, нечего в ней милости искать: и Шубин, который при ней был, и тот в ссылку послан.
Все, по-видимому, забыли несчастную.
Горе и тоска одиночества все более и более раздражали молодую ссыльную, и довели ее до потери самообладания, да вспышек, что и погубило ее окончательно.
Так она выдала себя однажды при стряпчем Шпилкине.
– Брат мой, князь Борис, – сущий супостат, говорила она в отчаянье: – от его посягательства сюда я и прислана… Я вины за собой никакой не знаю… Государыня цесаревна Елизавета Петровна милостива и премилостива, и благонравна, и матушка государыня императрица Екатерина Алексеевна была до меня милостива же, а нынешняя императрица до меня немилостива… Она вот в какой монастырь меня сослала, а я вины за собой никакой не знаю. А взял меня брат мой Борис да Остерман, и Остерман меня допрашивал. А я на допрос его не могла вскоре ответствовать, что была в беспамятстве. А о чем меня Остерман спрашивал, того я не поняла, потому что Остерман говорил не так речисто, как русские говорят… «Сто-де ти, сюдариня! (княжна передразнивала Остермана) будет тебе играть нами, то дети играй… а сюда-де ти призвана не на игранье, но о том тебя спросим, о том-де ти и ответствей»… После того спрашивали меня о письмах и о бабе, а что я им говорила – за беспамятством не помню.
Шпилкин спрашивал – о каких письмах и о какой бабе она говорит; но княжна не отвечала, а раздражительно продолжала:
– Можно бы ей, государыне, сослать меня в монастырь такой, который бы был от Москвы поближе, а не в такой, в каком я ныне обретаюсь – здесь не монастырь, а шинок… Ежели бы государыня цесаревна Елизавета Петровна была императрицей, и она бы в дальний монастырь меня не сослала… О, когда бы то видеть или слышать, что она бы была императрицей!
Шпилкин пришел в ужас от этих слов. Но донести боялся – боялся за свой шкуру, боялся застенка, дыбы, кнута.
У княжны началась вражда с монастырским начальством: назвав монастырь «шинком», она вызвала неприязнь в себе игуменьи, которая и стала теснить ссыльную.
Начались дрязги, подкапыванья под девушку; княжна не выносила вседневной пытки; ее гордость резко обрушивалась на всех, ставила в тупик простодушных стариц. Весь монастырь встал против гордой арестантки.
Княжна не вытерпела, и тайно отправила в Петербург Юленеву с жалобой на монастырь.
Мать-игуменья хитростью выведала о тайном отправлении Юленевой с жалобой, и предупредила опасность встречной жалобой на княжну и доносом на ее поведение.
Завязалось новое дело – эта была уже и последняя развязка всей участи несчастной княжны.
25-го января 1735 года (это уже пятый год жизни Юсуповой в монастырском заточении!), когда Ушаков был с докладом у государыни, императрица передала ему две какие-то записки и приказала взять в тайную канцелярию женщину, содержавшуюся в архиепископском доме знаменитого сподвижника Петра Первого, новгородского архиепископа Феофана Прокоповича, и, исследовав все дело, доложить ее величеству о результатах исследования.
Женщина эта была – Юленева, а записки – письмо княжны Юсуповой к Юленевой и письмо игуменьи Дорофеи к секретарю Феофана Прокоповича, Козьме Родионовичу Бухвостову.
Письма были переданы императрице Феофаном Прокоповичем, который был дружен с Ушаковым и желал угодить государыне, выдав ей княжну Юсупову, неизвестно за что заслужившую крайнюю немилость императрицы.
В письме к Юленевой княжна спрашивала только о положении дела – и больше ничего: в нем не было никакой тайны, которая бы послужила обвинением для ссыльной. Не было даже ни одного резкого слова о монастыре.
Между тем, все письмо игуменьи к Бухвостову – это полная обвинительная речь против несчастной княжны. И это-то письмо порешило участь сосланной девушки.
«Имеется у нас у обители княжна Юсупова по указам в подохранении, – писала, между прочим, мать-игуменья Бухвостову, – и велено быть при ней одной бабе, а других сослужительниц не держать: того ради оная княжна, рияся на меня, производит всякие непотребности и живет непостоянно и неблагочинно: спозналася с похабной девкой тихвинского посада, кузнецкого ведения, зовется Шуня, а прямое имя ей Анна, и приходит оная девка к ней, княжне, тайным образом и согласуется, и наносит на обитель и на меня всякие непотребности, и советуют с нею не благо, но всякие коварства и ябеды. И в прошедшем декабре месяце оная девка, по согласию с ней, княжной, отпущена в Санктпетербург неведомо с какими вымышленнами ябедами: посылает она, княжна, к ней, девке, всякие удовольние припасы и деньга от меня недостойной тайно, токмо уведомлена я ныне от посторонних добрых людей, что оные припасы и деньги отвозит к ней, девке, тихвинского посаду фроловской церкви дьячок Андрей Лялин, и ныне он обретается в Санкпетербурге; а иное я уведомлена от ее руки писанием от добра человека, с каковым, она, княжна, советное письмо послала к ней, девке, и с того письма получила копию, с которой копии при сем моем слезном прошении и копия приобщается ради сущего известия. Да слышно мне от добрых людей, что оная девка чрез некаких людей поручает подать преосвященному несведомые мной многие доношения и коварства.
«О сем и прошу и слезно молю ваше высокоблагородие, Козма Родионович, дабы я недостойная вашим милостивым призрением не оставлена была о неведомых доношениях и коварствах от вышепоказанной девки».
Такие-то письма попали в руки императрицы. Юсупову вспомнила.
Взяли к допросу в тайную канцелярию всех прикосновенных к делу, – но ничего не сказали допрашиваемые такого, что могло бы обвинить княжну или пасть на нее подозрением о выдаче строго хранимой тайны.
Буря, по-видимому, проходила мимо девушки.
Юленеву проводили и в застенок, где она «с подлинной правды поднята была на дыбу и расспрашивана с пристрастием»; но и тут она не выдала княжны ни одним словом.