Только через месяц сиденья в Петропавловской крепости Юленева из боязни смерти стала говорить о тех жалобах Юсуповой, которые уже нам известны.

Этого было достаточно для Ушакова, чтобы вновь начать розыск, ухватившись за намек, за слово, звучавшее именем княжны Юсуповой.

Имя это опять раздалось в кабинете государыни… Буря не прошла мимо забытой всеми девушки.

По приказанию императрицы, в Петербург привезены были и Юсупова, и стряпчий Шпилкин. Княжну велено было привезти «секретно»; посланному за ней приказано было не болтать о том, что он везет ее в тайную канцелярию; ему же приказано было доставить девушку в эту страшную канцелярию «в ночных часах».

И вот, княжна Юсупова снова увидала, хотя ночью, Петербург, в котором ей когда-то жилось так счастливо.

Княжну привез капрал преображенского полка Ханыков, секретно и также ночью арестовавшей ее в монастыре, так что об этом аресте и о тайном исчезновении княжны из монастыря знала одна только мать-игуменья, да девка калмычка Марья, тоже привезенная в Петербург.

Утром, 19-го марта, гордая некогда княжна, а теперь колодница, приведена была в тайную канцелярию. Там, она вновь увидела страшного Ушакова, который уже раз допрашивал ее в измайловском саду и против которого она и в ссылке имела такое горькое, грызущее, недоброе чувство.

Начался допрос – допросы тогда были не то, что теперь…

Княжне предъявили, будто бы она говорила неподобные речи о причине своей ссылки.

Княжна отрицала обвинение.

– Вот что я говорила, – показывала девушка: – батюшка мой служил и императору великому верой и правдой, и о самодержавствии ей, государыне, трудился и челобитную подавал, и коли бы батюшка мой жив был, он бы стал просить у ее императорского величества, и хотя бы де чести лишился, а я бы де в ссылке не была.

Ей предъявили ее неподобные речи в монастыре об иноземцах.

И это она отрицала.

– Я говорила: ныне-де при дворе ее императорского величества имеются многие иноземцы и русские мужеского и женского пола, и то я говорила, ведая о том, что при дворе ее императорского величества имеются обер-камергер господин фон-Бирон, да обер-гофмаршал господин фон-Левенвольд и другие как иностранцы, так и русские, мужеского и женского пола, а не в другой какой силе.

Предъявили речи ее о Калушкиной.

Девушка упорно отрицает – выгораживает свою жизнь.

– О Калушкиной я говорила: когда я в ссылку послана еще не была, то де матушка моя сказывала мне, что троицкий архимандрит Варлаам сказывал ей, что государыня соизволила по означенную Калушкину послать, чтобы той Калушкиной быть во дворе, и притом в разговорах об оной упоминала я в монастыре: когда б де я могла, чтоб де хотя у оной Калушкиной попросить, чтоб она, излуча благополучное время, побила челом у государыни, чтоб меня из монастыря освободить.

Предъявили ей слова, говоренные будто бы ей о том, что императрица «больна боком».

Девушка не перестает защищаться.

– Когда я, – отвечает на этот пункт княжна: – живя в монастыре услышала, что прислано известие о кончине царевны Екатерины Ивановны, то зная, что и царица Прасковья Федоровна немоществовала ложками, то и говорила, что де все, и ее императорское величество и сестрицы ее величества, государыни царевны нездоровы ножками.

Допрашивающие не устают: княжне напомнили слова ее о допросе в измайловском саду.

Не устает и девушка защищать свою молодую жизнь. О допросе в измайловском саду она показывает:

– Слова такие, что генерал Ушаков взял допрашивать меня в саду, я архимандриту Феодосию и стряпчему Шпилкину говорила, когда они спрашивали меня о деле – «за что де ты в монастырь прислана, где была допрашивана?» И на то я сказала, что де я не в канцелярии допрашивана и притом объявила об означенном имевшем мне в саду допросе… И это я говорила потому, что действительно, когда я по известному делу, по, которому сослана в монастырь, из дому отца своего взята и отвезена была в измайловский сад, и в том саду допрашивана была генералом Ушаковым да графом фон-Левенвольдом, а в какой материи прежнее мое дело имелось, в том архимандриту Феодосию и стряпчему Шпилкину, и означенной девке, и никому я не говорила.

Ясно, что княжна никому не выдавала тайны, за что она пострадала – даже при допросе роковое слово не сорвалось с языка девушки.

Это должно было успокоить Ушакова – тайна допроса в измайловском саду навсегда осталась тайной.

Но Ушаков не остановился на этом.

Княжне предъявили ее речи о сержанте Шубине.

Не легко было устоять против этого, самого крупного обвинения.

– Я говорила такие слова, – отвечала подсудимая: – что де был в гвардии сержант Шубин и собой де хорош и пригож был, и потом де имелся у государыни цесаревны ездовым, и как де еще в монастырь я прислана не была, то де оный Шубин послан в ссылку. И эти слова я говорила так, запросто, зная того Шубина, что он лицом пригож был, и что был он ездовым у государыни цесаревны, и до-ссылки своей слышала я, а от кого – не упомню, что оный Шубин послан в ссылку, а куда и за что – того я не знаю и ни от кого о том не слыхала.

Не остановились и на этом – надо было вести дело до конца. Дана была очная ставка княжне с доносчицей, бывшей ее доверенной, Юленевой-Шуней.

Тяжело было бедной девушке встретиться с этой предательницей своей.

– В бытность княжны Прасковьи в тихвинском монастыре, – говорила Юленева: – в день тезоименитства ее императорского величества, пришли к келье, в которой княжна Прасковья жила, означенного девичьего монастыря попы для поздравления со оным торжественным днем, и княжна пускать их в келью к себе мне не велела. А как я говорила княжне – «можно де их пустить и для здравия государыни поднести по чарке вина», и княжна Прасковья сказала: «я бы де рожна поднесла»…

Юленева обвиняла ее и в том, будто она говорила ей: «первый де император Петр Великий меня жаловал и в голову целовал, и тогда де государыню и других цесаревен царевнами не называли, а называли де только «Ивановными».

– Попов не пустила я к себе в день тезоименитства ее императорского величества потому, что они были пьяны, – защищалась княжна: – о внимании ко мне Петра Первого говорила; о том, что царевен называли будто бы «Ивановными» – я не говорила.

Допрос был доведен до конца. Больше спрашивать нечего. Все эти подробности Ушаков доложил императрице. Княжна все еще сидела в тюрьме роковой час не приходил. Но вот, через несколько дней, входит к ней в каземат Ушаков и объявляет волю государыни:

– Я докладывал о тебе императрице, княжна Прасковья Григорьевна: она очень гневна, что ты не говоришь подлинной истины, что ты болтала Анне Юленевой и другим. Императрица приказала объявить тебе, чтоб ты, Прасковья, сказала истину, и ежели ты обо всем самую истину объявишь, то можешь ожидать всемилостивейшего от ее императорского величества милосердия; буде же и ныне, по объявлении тебе, Прасковье, ее императорского величества высокого милосердия о вышесказанном истины не покажешь, то впредь от ее императорского величества милосердия к тебе, Прасковье, показано не будет, а поступлено будет с тобой, как по таким важным делам с другими поступается.

Измученная и допросами, и долгим сиденьем в каземате, и тоскливой жизнью в ссылке, наконец, пораженная последней императорской угрозой, княжна покорилась своей участи и сказала Ушакову, что она ничего не помнит, что говорила в монастыре.

– Разве, – прибавила она: – вышеозначенные все слова я говорила от горести, в печали, в беспамятстве своем, потому что я от горести своей не токмо в беспамятстве, но яко изумленная (безумная) была, и говаривала сумасбродственно, чего ныне помнить не могу.

Девушка бессильно и напрасно цеплялась за надежду.

Допрашивали потом и архимандрита Феодосия, доставленного в тайную канцелярию Феофаном Прокоповичем – но и тут ничего нового не узнали.

18-го апреля был последний доклад Ушакова у государыни.

Императрица приказала объявить подсудимой свое окончательное решение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: