Когда Елена подъезжала к Вильне, то Александр встретил ее за три версты от города. Он был верхом на коне. От его коня до Елениной каптаны послано было красное сукно, а у каптаны – по сукну камка с золотом. Елена вышла из каптаны на камку, а за нею вышли и провожавшие ее боярыни. В тоже время Александр сошел с коня, подошел к Елене, дал ей руку, принял ее к себе, спросил о здоровье и велел опять пойти в каптану. Потом дал руку боярыням, сел на коня, и все вместе въехали в город. В тот же день происходило венчание. Хотя латинский епископ и сам жених крепко настаивали, чтоб приехавший с Еленою русский священник Фома не говорил молитв и княгиня Марья Ряполовская не держала венца, однако, Семен Ряполовский настоял, чтоб приказ великого князя Московского был. исполнен в точности.

Видно, что католическое духовенство с первого же раза думало повернуть московскую княжну несколько на сторону латинства, даже хотя бы со стороны обрядности; но этого ему не удалось. Дальше мы увидим, как много горя принесло Елене это иезуитское втягивание московской княжны в лоно римской церкви.

Вскоре потом московские бояре, провожавшиие Елену, Ряполовские и Русалка были отпущены из Вильны.

– Вы говорили от великого князя Ивана Васильевича, чтоб мы дочери его, а нашей великой княгине поставили церковь греческого закона на переходах, подле ее хором (говорил Александр боярам); но князья наши и паны, вся земля, имеют права и записи от предков наших, отца нашего и нас самих, а в правах написано, что церквей греческого закона больше не прибавлять: так нам этих прав рушить не годится. А княгине нашей церковь греческого Закона в городе есть близко – если ее милость захочет в церковь, то мы ей не мешаем. Брат и тесть наш хочет также, чтоб мы дали ему грамоту на пергаменте относительно греческого закона его дочери; но мы дали ему грамоту точно такую, какой он сам от нас хотел: эта грамота теперь у него с нашею печатью.

В мае в Москву приехал от Александра посол Петряшкович благодарить за присылку Елены.

– Ты хотел, – говорил посол великому князю от имени Александра, – чтоб мы оставили несколько твоих бояр и детей боярских при твоей дочери, пока привыкнет к чужой стороне, и мы для тебя велели им остаться при ней некоторое время; но теперь пора уже им выехать от нас: ведь у нас, слава Богу, слуг много, есть кому служить нашей великой княгине. Какая будет ее воля, кому что прикажет, и они будут, по ее приказу, делать все, что только ни захочет.

Великому князю это не понравилось. Сильно он был недоволен своим зятем и за то, что тот перестал называть его «государем всея России», что не захотел построить церкви для Елены, когда он просил его сделать это именно «для нее, что, наконец Александр отослал из Вильны московских бояр, которых Ивану Васильевичу хотелось непременно удержать при дочери.

– Наш брат, великий князь, – говорил он Петряшковичу: – сам знает, с кем там его предки и он сам утверждали те права, что новых церквей греческого закона не строить: нам до тех его прав дела нет никакого; а с нами брат наш великий князь да и его рада договаривались на том, чтоб нашей дочери держать наш греческий закон, и что нам брат наш и его рада обещали, то все теперь делается не так.

Тогда же поскакал из Москвы гонец, Михайло Погожев, с грамотою к Елене: «Сказывали мне здесь, – писал ей отец, – что ты нездорова, и я послал навестить тебя Михаилу Погожева: ты бы ко мне с ним отписала, чем не можешь и как тебя нынче Бог милует.

Но это был только предлог – те же «кречета.» Гонец должен был наедине сказать Елене от отца: «Эту грамоту о твоей болезни я нарочно прислал к тебе для того, чтоб не догадались, зачем я отправил Погожего». А Погожев именно затем и был прислан, чтоб Елена не держала при себе людей латинской веры и не отпускала московских бояр. Главному же из них, князю Ромодановскому, великий князь велел передать: «что ко мне дочь моя пишет, и что вы пишете, и что о вами дочь моя говорить – все это и робята у вас знают: пригоже ли так делаете?»

Крайняя неподатливость виднеется в дёйствиях и той и другой стороны». С латинской верой, по-видимому, сильно, хотя косвенно и замаскированно, налегали на Елену и на ее привычки. А может быть она невольно и поддавалась этому влиянию по молодости и по тому, что культурные формы общежития в Вильне были привлекательнее для неё первобытных, грубоватых форм её родины, где она жила в затворе, в терему: молодость везде и всегда одна и та же. Как бы то ни было, но отец её видимо сердился на её мужа.

Так, когда в Литве испугались движения из Крыма Менгли-Гирея, Александр и Елена просили помощи у отца. Московский князь обещал помощь, но между тем постоянно напоминал о греческой церкви, о небытии слуг латинской веры при Елене, о непринуждении ее носить польское платье, которое, может быть, ей больше нравилось, чем московское, да притом такое требование со стороны Москвы – чтобы даже не позволять носить то платье, которое принято в стране – не могло не казаться литовскому государю, по меньшей мере, излишним. Но главное – московский князь гневался за то, что его перестали называть «государем всея Руси», что тоже было важно и для литовского князя, ибо он был государем «литовской Руси». При всем том Иван Васильевич отозвал из Литвы Ромодановского и других бояр, бывших в свите Елены, и оставил при ней только священника Фому с двумя крестовыми певчими и несколько поваров (конечно, главное для приготовления постной пищи Елене, чтоб она в посты не скоромилась). Александр же упрямился почти во всем, – да оно и понятно: он не мог терпеть да ему и не позволила бы Литовская рада, чтоб им, литовским государем, распоряжались в его царстве даже в деле прислуги и костюма его жены.

– Кого из панов, паней и других служебных людей мы заблагорассудили приставить к нашей великой княгине, кто годится, тех и приставили: ведь в этом греческому закону ее помехи нет никакой.

Борьба в этом случае шла между православною Русью и западным католичеством. Московская Русь не желала терять своей нравственной связи с Русью литовскою – все это была одна Русь: там Киев и Вильна, здесь – Москва, Владимир, Новгород. Видеть Киев, мать русских городов и колыбель веры, в руках Литвы католической было тяжело для Москвы.

Так, когда московский князь услыхал, что брату Алекасандра Сигизмунду хотят дать Киев, он велел сказать дочери:

– Слыхал я, дочь, каково было нестроенье в литовской земле, когда было там государей много, да и в нашей земле, слыхала ты, какое было нестроение при моем отце, слыхала, какие и после были дела между мною и братьями, а иное и сама помнишь. Так, если Сигизмунд будет в литовской земле, то вашему какому добру быть? Я об этом приказываю тебе для того, что ты – наше дитя, что если ваше дело нехорошо, то мне жаль. А захочешь об этом поговорить с е великим князем, то говори с ним от себя, а не моею речью, да и мне обо всем дай знать, как ваши дела.

Зять и тесть все более и более становились врагами и тайно сносились с врагами друг друга.

Понятно, что положение молодой женщины, поставленной между отцом и мужем, которых она, конечно, обоих любила, было очень тяжело: она должна была закрывать собой и того и другого, мирить их, просить отца за мужа, потому что последний естественно должен был стать ей, по учению даже церкви, дороже отца. А она, между тем, должна была хитрить, выведывать у мужа государственные тайны для отца, становиться в положение, против которого совесть и сердце должны были протестовать.

Одному послу от Ивана Васильевича было наказано: если Елена скажет, что муж ее посылал в орду и в Швецию по своим делам, а не для того, чтоб возбуждать их против Москвы, то отвечать ей, что он именно посылал в орду наводить ахматовых сыновей на Москву и на Крым, что Москве известно, с чем посылал он и в Швецию, что если Елена хочет, то отец пришлет ей даже грамоты ордынские, да и о том скажет, с чем муж ее посылал к шведскому правителю Стену Стуру.

В таком положении дела стояли больше двух лет. Елене становилось все тяжелее в литовской земле, где уже многие стали на нее смотреть недружелюбно, так как отец ее не переставал теснить Литву.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: