В университет приходили поэты, работники, на редакторском и переводческом жалованье, литжурнала в старинном особняке, отстроенном с алогичным размахом, системою трудностыкуемых галерей, перемычек, обставленных цветами в горшках и деревьями в кадках. Богема на службе, периферийные мэтры в замшевых, кожаных пиджаках. Небрежные позы, прически, заморский табак; положение в обществе обязывает выступить перед словесниками. Неплохо их знаю, подхалтуривая псевдонимными отзывами на халтуру матерую, в твердых обложках, откликаясь баянно и гусельно на декады любви — Енисей, запечатавши в ладанку пресные слезы Байкала, катил воды свои к близнечным Аму-Дарье, Сыр-Дарье, холодными руками обнимал Арал, заклиная по-северному от обмеления. Днепр, могучий полнозвучною плавностью, к органным урокам привлекал Днестр, Неман, Буг, и когда, сомкнув волны, низвергали их под неистовство здравиц в каспийскую чашу, наступала симфония, согласованность, я получаю сорок целковых у крючконосой армянки в окошечке кассы. Стихи, аккуратная рябь, рифма к рифме, почти без верлибров, на желтоватой обойного сорта бумаге, учат стоическому превозмоганию жизни, которой прекрасность в мужеском мужестве, в женском неуклоненьи в коварство, кажут кукиш деспотам, поют одержимость, экстаз — шестнадцать со скрежетом, с диковатым альтовым подвоем (одно на весь вечер хлыстовство) строк о нестинарах, пляшущих на раскаленных углях.
Доколе нам, Каталина, все это слушать, верчусь я на стуле угрем. Ты не прав, отвечает Портнов в коридоре, кривясь от мастики, едва ль не дегтя, будто все только и ходят в яловых смазных сапогах, качество, уровень — плюнь и забудь, их на высоте превысокой было так много, что незачем надрываться в нашей-то безнадеге; уж перебьемся, найдем книжку для чтения, не утруждая этих симпатичных ребят. Рассуди по-другому, по-марксистски вопрос возьми, объективно. Вот университет, добротное здание, курс всех наук, конечно, фиктивный, но, прошу заметить, бесплатный. Вот мы, никчемные два существа, терпимые из общегуманных резонов. Вот поэты пришли нас развлечь, неважно, какие поэты и какие стихи, важно, что есть стихи и что их читают поэты, под этим прозванием обитающие в цельном сознании, это даже закреплено официально, обилеченным членством; простеньким фактом своего сочинительства, самим подключением к традиции рифменных ритмов они входят в реку освященного слова, и так тому быть. Благолепие, восторг, красота. Гармония в целокупном и в частностях. Получается, все у нас есть — университет и терпимость, поэзия и поэты, а ты недоволен.
«Эклоги аиста, написанные им самим», немалый по объему цикл, показанный мне перед отъездом в обмен на Уайльда, тайнодействием воображения возвел город в далекой стране, далеко от России. В нем созерцательная власть, умеренный климат, счастливое преобладание в труде декоративного промысла — вышивок, ожерелий, калейдоскопов, дамасских ножичков с монограммами. Множество колониальных особняков за оградами, хвойных деревьев, почетных погостов, украшенных вдумчивыми эпитафиями. Элегантных кофеен, где публика в кремовых, белых одеждах курит вирджинский табак на террасах, объятых римским плющом, немало борделей и баров, состязающихся в сумерках тишины, ибо достоинство платных соитий может быть только тишайшим, пасмурно совлекающим, чуть обесцвеченным, и тем же правилом вдохновлена общественная выпивка. Несколько эксцентричных журналов, антикварное изобилие, брюшное гурманство, два ипподрома — скачки, бега. Газеты, выходящие исключительно с вечера — привыкшее полуночничать население по утрам отсыпается, дни проводя в праздности, не омраченной дурными вестями. Бездна затейливых инкрустаций, индийских фонариков и сандаловых палочек, китайских, один в одном, ажурных слонов и шаров, памятью не удержанных.
Переждав экспозицию, на сцену вступают герои, начинаются полные темных намеков и недосказанностей отношения, монологи, истории, сшибка верлибра с александрийским стихом. Воздух густеет, кипарисы высасывают дыхание, железнодорожная станция то пропадает, то призрачно гудит в ненадлежащий момент. Бытие моря гадательно — прибой неотличим от вернувшегося вне расписания поезда. Двойные луны, опаловый мужского рода диск в упряжке птичьих стай, где одновременное, дуумвиратное с Селеной владычество в небесах приводило бы прежде к безумию, принят покорно, расплатою за сокровенно давний грех, обесчещенье некой души, грех, о котором никому из насельников города ничего не известно, бродят лишь смутные слухи, но переживанье вины нарастает, взнервляя бессонные ночи.
Лунный двойник покровитель поэзии, бередя, возбуждая горячку стихослагательства: воды и веера, стены, колонны, авто, экипажи, могильные свежие плиты покрываются излияньями дробимой в осколки психеи. В этом перенасыщенном электричестве выветривается, испепеляясь построчно, сюжет — повесть предательства и раскаяния, свершаемых трижды на новый манер всякий раз, в забытьи предыдущего способа, если я правильно разобрал. Мистериальность события выдерживается до конца, до той самой минуты, когда читателю, коли он одолеет весь путь, будет предложено вывести морок из прощального озарения Пола Морфи, анахорета с Французской улицы, молчуна, духознатца, сложившего титул, дабы играть только вслепую (не в этом ли наивысшая зрячесть), с загробьем, по спиритической азбуке Морфи, на небывалой доске под тиканье возвращающих время часов. Безукоризненная педантичность отшельника разделяется старою девой сестрой, поваром-итальянцем и экономкой. Это была его, беглеца-короля, последняя партия, или она ему гениально привиделась. Придя с прогулки — точней, кенигсбергского циферблата, в неизменно лиловом своем сюртуке — он умер от апоплексии в ванной, успев посыпать воду розовыми лепестками.
Что с этим делать, надо бы напечатать, подступился я робко. Понятия не имеет, писал, вычеркивал, перебелял. Сунул в ящик, вынул из ящика. Никого у нас не было в литературных столицах, самотеком течь не хотелось, я выпросил две главы и отнес к поэтам в журнал. Они отшатнулись, но и без них все шаталось. Толя отнесся невозмутимо, не дрогнув, было б жалеть о чем, заштатный журнальчик, я тоже мебели не ломал. Завидуя гулким его волхованиям, душемутительным селенитским страницам, я не мог для себя рассудить, удалась ли невнятица прочих, громоздкая, пышная — подлый язык, сволочная оценка. Точно Ваал или кто там, Мардук наказал (еще как наказал, и быка своего раскалил, медь гудящую, пещь шипящую, огнепалъную), что все должно удаваться и соответствовать, в соглашательском, худшем значении соответствия, холуйского прилипания к табелю — не в гордом и поперечном, льдисто-выспреннем, одиноком, рассекшем передоновский мозг: вы далекая и холодная, приезжайте и соответствуйте.
Упирался, когда я затаскивал его к букинистам, полакомиться тридцатигодашными пенками. О, как я любил и люблю легкомысленный шорох стрекоз — долетим, проскользнем, образуется, даже карточки отменили. Заспиртованное колыхание уродцев, с неизъяснимою горечью сплющивших лица о банки, эти смирились. Иезуитское барокко зарудинских виноградных ночей — перехитрю тебя, кесарь, ибо страха не иму, на кривой тропе обману, обойду, а нет — плюну в рожу рябую перекушенным языком, но не сорву со стены фотографию Троцкого, слышишь ты, не сорву.
Куда тебе столько, искренне удивлялся Портнов, иудейское умножение печали без обретения мудрости, разбрасываешься, в несколько книг углубись. У Спинозы штук шестьдесят было, и ничего. Пауки интересней, Веберн всю жизнь штудировал одну, гетевское Учение о цвете, всюду таскал с собой томик, перелагая на звук, Паша, общий приятель наш Торговецкий, «Энеиду» мусолит годами — лучшие люди.
А в церковь ко всенощной, тут уж мой черед удивляться, собрался легко, убежденный агностик; я подбил его, лелея собственное юдохристианство, напускное кокетство, за которое сегодня краснею.
Принаряженный, в чистеньком для первомая костюме, галстук — фрукты и птицы, он с расплывчатым умилением оглядывал росписи, выносливых стариц, укутанных дотепла, погоде и скученности назло, умственников среднего слоя, скромный в русской толпе доварок евреев, знакомых наперечет сумасбродов, как лохматый тот юноша, переводчик сонетов, три категории неравного веса и звания. Маленький, полуслепой, приодетый, улыбался преданиям, незаглухающим, сколько бы ни вытаптывали, церкви намоленной, сытым басам, молодым и довольным, смертью смерть попирающим, русский мир, позвоночный столп и зрачок, его, мира, люди, от мира сего. Ладан, елей, древность поющего единения, крещеных и некрещеных, воцерковляемых всяк на свой лад в золотистом свечении общего дела. Непонятный язык.