— Папа, папочка!.. — раздался тоненький, надтреснутый голос Нины Евстафьевны. Подойдя к нему, она охватила своими беленькими руками его шею и начала что-то быстро говорить на непонятном мне языке. Я догадался, что она старалась оправдать меня и внушить ему необходимость более приличного обращения с доктором. Я почувствовал что-то вроде благодарности к своему адвокату и сейчас же с досадой подумал, что логика требует, чтобы и это чувство не имело никакого места в моей душе. Между тем, княжна, грациозно взбрасывая руки в мою сторону, добрым голосом сказала, уже по-русски:

— Благодаря только этому милому доброму доктору я так поправилась, папа. Вы же сами это говорили не раз.

— Одна ты у меня осталась, одна.

Он плакал.

Надо было положить этому конец. Я ступил шага два и, среди наступившей тишины, проговорил твердым властным голосом. Я чувствовал в себе что-то дерзкое, самоуверенное, доходящее до крайности. Мой голос мне самому показался звенящим, как металлическая струна.

— Ваш сын был на пути полного выздоровления и в последнее время я перестал даже сомневаться, что он будет ходить. Что такое произошло в мое отсутствие, я не знаю, и потому прошу вас удержаться от всяких вспышек, пока я не узнаю причины его неожиданной смерти.

И, гордо подняв голову, я быстро направился в комнату, где находился мой бывший пациент. Проходя мимо княгини Тамары, я не удержался, чтобы не взглянуть на нее, и на мгновение наши глаза встретились. Она смотрела на меня прямо в упор, расширив свои большие глаза, в которых теперь не было прежнего блеска. Выражение их меня поразило, и хотя я не могу понять, что им придавало это выражение, но мне показалось, что с глубины их как бы что-то говорило: убийца. Как я сказал, она была очень бледна, но кроме этого, в ее лице произошла какая-то неуловимая перемена, которая менее понималась, нежели чувствовалась, — точно на нее легла какая-то тень. Уже много спустя, когда жизнь умудрила меня и когда я потерял веру в свой ум и с этим сделался умнее, я узнал, что этот неуловимый отпечаток ложится на лицо всякого человека после совершения им убийства. Печать первого убийцы Каина перебегает на лицо всякого, кто только следует ему, хотя объяснить, в чем она заключается — я решительно затрудняюсь.

Войдя в знакомую мне комнату, я взглянул на покойника. Он лежал, вытянувшись, и кто-то успел уже сложить на его груди руки, но в его изжелта-бледном лице с открытыми, подернутыми пленкой глазами было какое-то значительное выражение, какого оно никогда не имело при жизни, — отпечаток какого-то величавого спокойствия и как бы уразумение истины, что прошедшая жизнь была горькая шутка. И это меня тоже поразило, и я во второй раз ощутил сомнение в правильности своих гордых мыслей и как бы жалость к себе: еще так недавно я был человеком, в душе которого не было сознания тяжелого убийства, и перестал им быть от этой минуты и навсегда. Я чувствовал, что вступил в какой-то заколдованный лес мыслей, откуда нет возврата, и это понимание невозможности вернуться назад снова наполнило меня чувством отчаянной смелости и прежней гордой волей.

Увидев, как я и ожидал, конечно, на лице мертвеца признаки отравления, я стал беспокойно перебегать глазами по окнам и столикам: во мне был страх, что я не отыщу необходимых для восстановления моей репутации медика склянок, и <я> почувствовал большое облегчение, когда наконец их увидел — две одинаковые склянки. Держа их в вытянутых вперед руках, я быстро вошел в комнату со смелым и негодующим видом. Все взоры уставились на меня с любопытством и, как мне показалось, ожиданием чего-то необыкновенного. Я в свой очередь, не спуская глаз с лица князя, проговорил твердо и торжественно:

— Князь, произошла печальная случайность. Я вынужден путем печати констатировать прискорбный факт отравления вашего сына сулемой…

Произошло общее движение, а князь воскликнул:

— Что вы говорите!.. Отравили моего сына!.. Кто отравил?!..

— Не волнуйтесь, мы скоро узнаем истину. Велите позвать старуху, которая ухаживала за больным.

Через минуту вошла старуха-грузинка и, остановившись, уставила на меня заплаканные злые глаза.

— Она никогда меня вполне не понимала и потому, прошу задайте ей следующий вопрос по-грузински: вот две склянки — из какой она давала пить больному по чайной ложке?

Князь стал переводить ей мой вопрос страшно волнующимся голосом, причем я видел, что им все более овладевает вспыльчивость.

Грузинка с полным недоверием начала рассматривать обе склянки, видимо, не зная, что ей сказать.

— Да она не знает, старая чертовка!.. — пронзительно громко вскричал старик, вспыльчиво затопав на месте ногами.

— Позвольте, князь, — спокойно остановил я его, — я вам считаю нужным выяснить, как это должно было произойти: вот эта склянка с сильным ядом, выписанная по рецепту прежнего вашего доктора Тер-Обреновича, по две капли в день. Это другое — совершенно невинное — выписанное мной. Как вы, может быть, заметили, старое лекарство всегда стояло на окне, и я очень ясно растолковал старухе, указывая на мою сигнатурку, что мое будет стоять на столике. Дряхлая старуха все перепутала и начала поить вашего сына сильным ядом.

Все глаза грузинских дам, сверкая, как угли, уставились на старуху, лица сделались злыми и все одновременно послали по ее адресу ругательства, что-то вроде «анафемы» или «чертовки». Старый князь, бледный, как мертвец, в припадке ярости закричал, заглушая другие голоса:

— Старая ведьма — ты отравила моего сына!.. Вон из моего дома… Я убью тебя!.. Убью, убью!..

На старческое пергаментное лицо «ведьмы» посыпались пощечины и руки княгинь протянулись к ее белым волосам и начали их рвать. Я отвернулся с отвращением, подумав, что грузинские дамы сильно напоминают готтентоток или каких-нибудь других диких дам, переряженных в черные платья.

Пока бесновался князь, я тихо разговаривал с Ниной Евстафьевной, которая умоляла меня не сердиться и не оставлять ее — «бедное, слабенькое создание».

Воспользовавшись минутой, когда она от меня отошла, я подошел к княгине Тамаре, безучастно стоявшей у окна.

— Как мне жаль моего бедного пасынка, — сказала она с видом, полным невинности и, не спуская с меня глаз, начала играть часовой цепочкой. На губах ее в это время я подметил коварную тонкую улыбку.

Положительно, меня злило такое притворство моей прелестной союзницы. Я почувствовал сильнейшую досаду и в то же время непреодолимое влечение к ней. «Ты, ты своей рукой подменила мой целебный нектар на яд и теперь смеешь лицемерить».

— Да, очень прискорбная случайность, княгиня, — отвечал я с таким же искусством лицемерия, как и она. — Очень грустная случайность, которая меня вдвойне огорчает, как человека и как медика.

Действие моих слов не замедлило сейчас же обнаружиться: глаза княгини удивленно расширились, щеки заалели румянцем досады и по губам прошла очаровательная гримаса.

— Я знаю, что вы глубоко огорчены, Тамара Георгиевна, и это так натурально: вы связаны брачным венцом с князем и, как ни тяжелы ваши цепи, вы будете носить их до могилы с любовью.

— Вы мучаете меня, Георгий Константинович, и не сознаете, что такие слова для меня горящее пламя, которое вы бросаете в мое сердце. Да, я буду носить эти цепи до могилы… его… Довольны ли вы? Уйдите, на нас смотрят…

Она чуть слышно произнесла последние слова дрожащим голосом, с трудом переводя дыхание, видимо терзаясь сознанием, что ответственность за совершенное преступление падает также и на нее. Ее душа находилась в страшном смятении, но я полагаю, чем сильнее она сознавала свое падение, тем менее была способна выносить прежние условия жизни. Ее ненависть к мужу и ее дочери непременно должна была возрастать — это обязательный закон, и все это я взвешивал и комбинировал задолго до рокового дня. С другой стороны, я допускаю, что ко мне она могла почувствовать ужас, и ее страстные чувства к моей особе могли охладиться до нуля под влиянием страха; в то же время, я был вполне убежден, что жить «с камнем в душе», не делясь своими чувствами и ужасами со мной, своим руководителем, она решительно не могла, то есть она не могла бы выдержать гнета сознания убийства, ее непременно подталкивала бы внутренняя сила ко мне, излить предо мной свои жалобы, упреки, страдания: на то она и женщина. В конце концов, она бросится в мои объятия с раскрытыми глазами, как бросаются в пропасть. Что нас ожидало на дне этой пропасти — рай или ад — не знаю, но во всяком случае, горячая обоюдная любовь, быть может, смешанная с ненавистью, то есть самое сильное чувство. Справедливость моего вывода подтвердилась в тот же день, как только я ее увидел: я почувствовал непреодолимое влечение к ней, нашу общую неразрывную связь; но ее попытка лицемерия вызвала во мне мгновенную ненависть. Это последнее чувство происходило, конечно, вследствие инстинктивного отвращения моего к мысли, что я один совершил преступление, и внутреннего голоса, побуждающего меня найти оправдание своим действиям и ответственность их разделить с другим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: