— Готовься с этими планами, пора хозяйничать самостоятельно. Как у тебя отношения с отцом? Что-то, я слышал, у вас не ладится — правда это?

— Правда, — сказал Мытарин. — Остался он в том времени. Будто законсервированный единоличник. Даже обидно.

— Обидно. Крепкий он был мужик, настоящий крестьянин. Видно, поторопились мы тогда с ним. Как смекаешь? — И хитро прищурил на Мытарима маленькие глазки: он любил прощупать поглубже.

— Я родился уже после, — сказал Мытарин.

— Поторопились не вообще, а вот с такими, как он. — Балагуров снял очки и положил их кверху лапками на тетрадь. — Между прочим, — Балагуров мотнул головой и улыбнудся, — и в Америке и у нас реконструкция сельского хозяйства проходила в одно и то же время, но у них это была в основном техническая реконструкция, у нас же в первую очередь социальная, а техническая уже потом.

— Техническую мы, кажется, до сих пор не завершили, — сказал Мытарин.

— Да, тут мы отстали, однако наверстать можно, я не об этом. Ведь зажиточные середняки имели навыки ведения хозяйства, практический опыт земледельца, и, наконец, они сами представляли собой квалифицированную рабочую силу. Я помню, твой отец и его братья были прекрасными работниками, а вот семья Шатуновых бездельничала и после революции, когда ее наделили землей. А?

— Я слушаю, — настороженно сказал Мытарин.

— Понимаешь, в чем дело? Я вот иногда думаю: а может, нам надо было оставить в колхозах зажиточных середняков? Пусть бы выкладывались в машинном товариществе или в ТОЗе и боролись за большой и дешевый продукт — государство только выиграло бы.

— Выиграло, — сказал Мытарин. — И вырастило бы кулака. На свою голову.

Балагуров удовлетворенно засмеялся, но не успокоился, прощупывал дальше:

— Ну, власть-то была Советская. Непосредственно в колхозы пришли двадцать пять тысяч рабочих осуществлять свою диктатуру, учить крестьян коллективизму. Правда, тут тоже не все гладко было, коллективизму-то они учили, а сельское хозяйство знали слабо, работать по-крестьянски не умели.

— Умение — дело наживное, — возразил Мытарин. — Суть не в этом.

— В чем же?

— Да в том, что если оставить частника, пусть даже в машинном товариществе, то останется экономическая база для капитализма, и кулак все равно вырастет.

— А мы ему не дадим расти, ограничим.

— Тогда нет смысла и оставлять. К тому же и управлять деревней будет трудно: образуется три сектора: частный, колхозный и государственный. Колхозный и государственный можно еще объединить, а частника — он неуправляем.

— Так, так. — Балагуров улыбался, — Значит, все у нас правильно, все гладко?

— Не все. Но если что неправильно и не гладко, то это зависит уже от нас, от нашей работы.

Мытарин поднялся.

— Сделаем все, что скажете. — Он протянул через стол угребистую руку.

Вышло немного сентиментально, оба почувствовали это, но не смутились, потому что Мытарин сказал от души. Он тряс пухлую руку Балагурова и глядел на него с любовью и верой.

Повезло! С этим человеком району повезло. Станет первым секретарем, и можно всколыхнуть хмелевцев, развернуться по-настоящему. Обязательно развернемся. Тут предприимчивость нужна, хозяйская хватка.

— Ну, теперь давай для меня загадку и пойдем домой, — сказал Балагуров весело.

Мытарин тоже заулыбался, спросил первое попавшееся:

— Почему у отца Василия борода черная, а голова белая?

— Так борода-то моложе. Он лет пять как отпустил ее, а голове сейчас уж, наверно, шестьдесят или близко к этому.

Они оба засмеялись и вышли из райкома вместе.

X

Ольга Ивановна сидела в кухне, привалившись спиной к теплой голландке, и в ожидании мужа, со старательностью ученицы, вязала дочери пуховый шарф. Совсем отвыкла от бабьей работы не- давняя начальница, забыла, как вяжут и шьют, и вот теперь вспоминала, училась заново.

В непривычном пенсионном бездействии, в пустоте, неожиданно образовавшейся вокруг нее, домашняя работа была спасением, и спасением радостным, трогательным. Ольга Ивановна будто возвратилась к далекому времени своего девичества, когда она кормила, обшивала, обмывала своих братишек и сестренок, будто, вернувшись, продолжала ту давнюю бабью жизнь, которую давно оставила для строгой мужской работы с разъездами, совещаниями, сессиями, конференциями, когда приходилось думать о целом районе, спорить о планах, обязательствах, процентах, сроках, разъяснять, убеждать, требовать, заставлять, наказывать, снимать с работы.

И вот она снова была у истоков своей жизни. Странно малыми и непривычными показались ей эти истоки. Работая председателем колхоза, а потом долгое время председателем райисполкома, она не имела времени для домашних забот, предоставляя свекрови заниматься бытовыми вопросами, отвыкла от многих женских хлопот и, выйдя на пенсию, поначалу растерялась. Вдруг оказалось, что у нее нет и лет двадцать уже не было подруг, что отношения товарищества она поддерживала в основном с мужчинами — председателями, секретарями, депутатами, заведующими и т. д., и.отношения эти покоились на деловой основе, что с женщинами, не занимающими каких-то постов, ей неинтересно и попросту не о чем говорить. Они не обращались к ней с какими-то вопросами, которые надо было учесть и разрешить, они говорили о ребятишках, о погоде, о скорой или нескорой получке, о том, что в магазин завезли тюль и резиновые ботики, что картошка уродилась хорошо и в погреба не войдет, можно будет продать скупщикам на пристали или продержать лишний месяц поросенка, что близится зима, надо вязать носки и варежки, надо свалять мужикам валенки, потому что «машинной валки» плохо Греют, в дорогу не наденешь, что какая-то Клавка Маешкина, из приезжих, откусила своему мужу-бабнику нос, и он, паразит, теперь шелковый стал, пить бросил, на других не заглядывается — стыдно без носа-то.

Все это было ничтожно, и первое время Ольга Ивановна приходила в отчаяние от одиночества. Дни, прежде незаметные, стремительные, вдруг выросли до нескончаемости, она пробовала уйти в книги, но, привыкшая к прежнему жизненному распорядку, не могла читать днем, ходила без дела по райцентру, вроде бы прогуливаясь, заглядывала в магазины, звонила Киму в редакцию или Балагурову в райком, записывалась на прием к врачу, приходя в больницу с опозданием, когда уже накопится очередь, но времени оставалось катастрофически много, оно будто остановилось для нее.

Тягостное это безделье было страшным еще и потому, что оно наступило вскоре после возвращения Щербинина, вскоре после того, как из семьи ушел Ким. Больные думы не давали ей покоя, и нечем было отвлечься, забыться, искупить невиноватую свою вину, не было спасительной большой работы. За год «заслуженного отдыха» она сильно изменилась: похудела, ссутулилась, кожа на лице обвисла морщинистыми складками, готова стала совсем белой.

Немного оживилась она со смертью свекрови. Эта смерть как-то встряхнула ее, заставила вернуться к забытой бабьей работе по дому, к сковородкам и кастрюлям, к швейной машине и вязальным спицам; у нее появились общие с соседками заботы, общие разговоры, которые не утешали, но отвлекали от тягостных дум, давали жизни какое-то смысловое наполнение. Если бы у нее были внуки или хотя бы дети жили с ней, тогда было бы совсем хорошо, но Ким снимал комнату у старушки Орины Семеновны, а Валя еще училась в институте и приезжала только на каникулы. Вот на Октябрьские праздники обещалась приехать денька на три, надо успеть довязать к этому времени шарф. Очень красивый будет шарф, ни в одном магазине такого не купишь. Пуховый, цветной, мягкий, он будто гладит тебя, обнимает бережно и ласково.

Ольга Ивановна прислушалась к стуку во дворе, — щелкнула калитка, — посмотрела на часы: видно, совещание какое-нибудь, поздно возвращается ее Иван.

Балагуров вошел шумно, весело.

— Ну, Оля, что есть в печи, на стол мечи — проголодался как волк. Письма от Вали не было?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: