Я заворочалась в своем спальном мешке — в бок давили какие-то выступающие из земли камни — и попросила у мамы какого-нибудь подтверждения того, что она где-то рядом. Мне подумалось, что я попрошу у нее такого подтверждения только один раз, а затем оставлю ее в покое. Порассматривав немного темные силуэты деревьев и луну, я уснула. Утром меня разбудило солнце — оно светило мне в лицо, причем так сильно, что я даже вспотела. Прямо возле нас прошли, стараясь на нас не наступить, какие-то туристы. Анхель продолжал лежать в своем мешке, закрыв лицо капюшоном и словно пытаясь спрятаться от окружающего мира, а отец уже встал и бродил из стороны в сторону, отхлебывая воду из бутылки.

— А разве здесь вчера не было соснового бора? — спросил он, увидев, что я проснулась.

Я ответила, что и мне тоже показалось, что здесь был сосновый бор.

— Сосновый запах есть, а вот сосен нет, — сказал отец.

Я встала и залезла на большой валун.

— Смотри, сосны есть, но только вон там, чуть подальше.

Сосновый запах становился каким-то влажным: вот-вот должен был начаться дождь.

— Когда мы сюда приехали, я отчетливо видел стволы. Автомобиль не смог доехать до этого места именно потому, что ему мешали деревья. А ты их разве не видела?

— Это был, наверное, мираж. Уже наступила ночь, да и мы были сами не свои.

— Да уж. Не знаю, что мне теперь делать.

Я взяла бутылку и сделала глоток. Вода была прохладной и полной жизненной силы. Мы с отцом не стали будить Анхеля: пусть спит, сколько получится. Когда он спит, то не испытывает страданий.

Отец посмотрел на него взглядом, в котором чувствовалась то ли огромная боль, то ли огромная любовь. Он пребывал в смятении, и это было видно во всех его проявлениях.

— Ну вот и все, мамы с нами больше нет.

— Папа, — сказала я, — мама находится в воздухе, которым мы дышим. Она не может с нами разговаривать, но зато может многое другое.

Отец посмотрел на меня с тем же выражением боли, тоски, любви, с каким только что смотрел на Анхеля. Потом он нахмурил брови в знак того, что уже ничего не поделаешь, что все уже свершилось, что горе на нас уже обрушилось, и сжал мое плечо.

— Меня радует, что ты так думаешь, — сказал он.

Я вряд ли смогла бы объяснить отцу, что хотела сказать мне мама тем, что переместила сосновый бор в сторону. Она, должно быть, использовала для этого всю силу своего духа. Если бы я ему об этом рассказала, он подумал бы, что я чокнулась, а мне не хотелось вызывать у него еще большее беспокойство. Однако меня угнетало и то, что он не может испытать того облегчения, которое испытывала сейчас я, зная, что хотя и не могу ни увидеть маму, ни прикоснуться к ней, я все же могу чувствовать ее и общаться с ней.

Я не рассказала об этом и Анхелю, потому что у него имелся собственный способ себе помочь. Он говорил немного, а точнее даже мало, потому что много думал. Он обладал какой-то своей особенной мудростью, которая начала вырабатываться у него еще тогда, когда он заблудился на улицах города в восьмилетнем возрасте. Он не будет плакать, а уединится в своей комнате и начнет наводить порядок в шкафу, раскладывать книги, носки, фломастеры. Выкинет потрепанные журналы. Стащит постельное белье с кровати, засунет его в стиральную машину и включит ее. Затем он повесит его сушиться, а когда оно высохнет, аккуратно застелет постель. Заглянет в холодильник, чтобы выяснить, какие продукты уже закончились, и сходит в магазин. Аккуратно разложит предметы в ящике письменного стола. Повесит на спинку стула штаны и рубашку, которые собирается надеть на следующий день, а когда отец вернется домой с работы вечером, скажет ему, чтобы спал в его, Анхеля, комнате. Сам он будет спать в маленькой комнатке для гостей до тех пор, пока наш отец не начнет возвращаться к обычной жизни.

29

Лаура и ее благоразумие

Я положила фотографии, которые забрала из альбома, в сумку и носила их все время с собой. Через пять дней после разговора в баре я встретилась с Вероникой снова.

Мое сердце сжалось. Все эти дни я ждала, что она появится возле магазина или хореографического училища. Чтобы вернуться к прежней жизни, я нуждалась в том, чтобы она сказала, что ошиблась, и принесла мне свои извинения. Мне было не по себе, я чувствовала дискомфорт — как будто мне в туфлю попал камешек. А все потому, что, когда в тот вечер в баре напротив хореографического училища незнакомая девушка сообщила мне нечто умопомрачительное, когда она осмелилась посягнуть на самое для меня святое, когда я выслушала ее и стала думать, вовсю напрягая свои мозги, я пошла по очень опасной тропинке.

Я никогда не считала себя ни храброй, ни трусливой. «Благоразумная» — вот было самое подходящее для меня слово. Я была благоразумной. Даже слишком благоразумной. Мне даже не приходило в голову забраться на высокую ограду и, балансируя, идти по ней, как делала моя подруга Эрми, всегда и везде искавшая какие-нибудь опасные приключения. Если мы отправлялись на лыжную прогулку, она обязательно сворачивала с общей лыжни в сторону. Если мы катались на велосипедах, она скатывалась с таких крутых склонов и с такой скоростью, что я не понимала, как она умудряется на кого-нибудь или на что-нибудь не натолкнуться. Если мы ехали на машине, она высовывалась едва ли не до половины из окошка. Если мы шли купаться, она ныряла в озеро с разбегу, не имея ни малейшего понятия, что там под водой. Если к нам начинал цепляться на улице хулиган, она ничуть не робела, наоборот, набрасывалась на него с такой решительностью, что он давал деру. Она вызывала у меня огромную зависть. Если нам приходилось идти по какому-нибудь темному месту, она чувствовала себя абсолютно спокойно: темнота ее ничуть не пугала. В те моменты, когда обычные тени или чьи-то шаги заставляли мое сердце бешено колотиться, я проникалась неприязнью к маме и бабушке Лили, которые воспитали меня такой боязливой. Храбрость позволяла Эрми благополучно выбраться из любой сложной ситуации. Я согласилась бы отправиться с ней хоть на край света — если, конечно, мне не пришлось бы при этом поступать так, как поступала она. Я отправилась бы с этой своей подругой хоть на Луну, потому что попытаться добраться до Луны — это было для нее обычным делом.

И вот однажды с ней произошел несчастный случай: она поскользнулась, когда спускалась бегом по только что вымытой школьной лестнице, и упала, в результате чего повредила себе копчик, сломала кости запястья и сильно вывихнула ступню. Как говаривала Лили, никогда не знаешь, где тебя подстерегает опасность. Лили иногда говорила это, когда хотела заставить меня вести себя очень осторожно, а иногда — когда хотела, чтобы я осталась дома и составила ей компанию. Я, само собой разумеется, никогда не рассказывала Лили о сумасбродствах Эрми, потому что иначе надо мной установили бы строжайший надзор, чтобы не позволить мне общаться с этой девочкой, и моя жизнь стала бы невыносимо скучной. Эрми пришлось отвезти в больницу, и директриса школы, сестра Эсперанса, попросила всесторонне ее обследовать, чтобы убедиться, что у нее нет каких-нибудь других, еще более серьезных повреждений и что у ее родителей не будет оснований обратиться в суд. Обычно сразу же после мытья лестницы перед ней ставили табличку, предупреждающую, что лестница скользкая и что по ней нельзя ходить, пока она не высохнет, однако в этот раз такой таблички там не было. Никто не понимал, почему ее не поставили. А может, она стояла и ее убрала сама Эрми, чтобы не дожидаться, пока лестница высохнет?

В больнице ее продержали полтора суток. Ей наложили гипсовые повязки на ступню и на запястье и сделали рентгеновский снимок ребер. Директриса школы настояла на том, чтобы ей сделали снимок и черепа, хотя Эрми и утверждала, что не ударялась, как она говорила, «башкой». Благодаря этому случаю — если называть «случаем» то, на что, можно сказать, осознанно или неосознанно нарывалась сама Эрми, — врачи обследовали то, что находилось внутри этой «башки».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: