Сегодня отец должен был прийти пораньше — так он сказал утром. Я сидел в палисаднике на бревнах, поджидая его. У моих ног яростно выкусывал блох Шняка.

Захлопнув за собой калитку, отец козырнул мне мимоходом и ступил на крыльцо.

— Папа, — тихо позвал я.

— Что? — спокойно спросил он.

— Мне с тобой надо поговорить, — сказал я тоже как можно спокойнее, хотя внутри у меня все дрожало.

— Сию минуту?

— Да, сейчас.

Он, кажется, немного удивился, но сошел с крыльца и остановился надо мной.

— Я слушаю, — сказал он.

— Мама тебе кто? — спросил я, уставясь в землю.

— Жена, — сказал он так, что мне сразу стало холодно.

— А я тебе кто? — уже крикнул я так отчаянно, что Шняка вскочил и залаял.

Ну, читал я в книгах: «Его лицо окаменело». Читал, а тут увидел: его лицо окаменело.

— Сын, — сказал он медленно. — Это все, что ты хотел меня спросить?

Я смотрел в землю, видел ту же траву, которую видел и позавчера и вчера, видел черные и белые пятна Шняки, видел даже цветы, но я ничего не видел. Я чувствовал, что словно скала надо мной нависла — вот она стоит и сейчас обрушится на меня…

Шняка лаял остервенело и не то чтобы на отца, а в сторону, но коричневый собачий глаз косился именно на него. Отец, поморщившись, отодвинул пса ногой и сказал:

— Ну, что ж, поговорим. — И присел рядом со мной на бревно. Начинай.

А я и не знал, с чего начинать. Я был уверен, что без его разрешения мама не отпустит меня на Новую Землю. Но я знал и другое: если он разрешит, мама никогда не простит ему этого. И тут вдруг я понял, что перекладываю решение на их плечи. Мама — это мама. С нее хватит и Катюшки и бабушки, а тут еще я. А отец — это отец. Я неожиданно вспомнил, как однажды еще совсем маленьким я плакал, пожалев галчонка, которого на даче соседские ребята повесили на суку белой березы, и как отец тогда сказал маме, утиравшей мне слезы:

— Не расти из него хлюпика. Он должен стать мужчиной.

— Но это же ужасно! — сказала мама.

— Ужасно, — сказал отец. — Но лучше было бы, если бы он не распускал нюни, а полез бы в драку за эту несчастную птицу.

…Мы сидели рядом на бревне, и я попросту трусил.

— Говори, — сказал отец.

И, ринувшись, как с кручи, я сказал:

— Я еду на Новую Землю.

— Так-таки едешь? В эту знаменитую яичную экспедицию? — спросил он насмешливо.

Я кивнул.

— А почему тебе хочется ехать? — как-то подчеркнуто спросил он.

— Ну-у… ребята наши едут и… вообще… Новая Земля.

— «Ребята едут». «Новая Земля». — Он встал и сказал твердо: — Не разрешаю. И не подумай, что уж очень оберегаю тебя, нет. Хотя и не уверен, что тебя пропустит медицинская комиссия. Ты только об этом хотел мне сказать?

— Только об этом, — сказал я.

— Я не разрешаю, — повторил отец и ушел в дом.

А время шло. Уже работали медицинская и отборочная комиссии. Уже Антон, Арся, Саня Пустошный, даже Витька Морошкин и еще некоторые ребята из нашего класса были зачислены и готовились досрочно сдать школьные экзамены. А я все чего-то ждал и на что-то надеялся.

— Ну, моряк с печки бряк, готов сундучок? — спросил как-то вечером Громов, придя с «Зубатки».

— Какой сундучок?

— Матросский. Ну, чего нахмурился? Печаль-тоска в глазах?

— Отец не отпускает, — сказал я.

Громов взял меня за плечо, повернул к себе и спросил серьезно:

— А здорово хочется?

— Да.

Капитан с сомнением осмотрел меня с ног до головы.

— Хм-м, хочется, говоришь… Слабоват ты еще. Не выдюжишь, пожалуй.

— Выдюжу! — крикнул я. — В Ленинграде выдюживал. Вы только поговорите с родителями.

— Ладно, попробуем. Но смотри, родителей, может, и уговорим, а вот медицина… Дуй в кильватере. — И он крупно зашагал в дом, а я поплелся за ним.

Еще с порога он сказал маме:

— Ну, Юрьевна, своего собирайте. Со мной поедет.

Мама побледнела и взялась за сердце. И в это время пришел отец.

— Что с тобой? — спросил он, взглянув на маму.

— Ох, и слабонервные эти женщины, — сказал Афанасий Григорьевич. Говорю, что хочу вашего парня с собой в экспедицию взять, а она сразу за сердце.

— Никаких экспедиций, — резко сказал отец. — Куда он такой, доходяга, годится?

— Выдержу! — сказал я.

— Твое мнение, — сухо ответил отец, — в данном случае во внимание не принимается.

Когда он сердился, то всегда говорил такими официальными фразами, как на собрании.

— А вас, Афанасий Григорьевич, я убедительно прошу не вмешиваться в мои распоряжения.

— А я тебе не подчиненный, — задиристо ответил капитан, — и нечего мне выговоры делать. Я же ему, — он ткнул в меня пальцем, — пользы желаю. Знаешь, каким он оттуда вернется?

— Если вернется… — сказал отец.

— Ну, не думал я, — медленно заговорил Громов, — не думал, что такой боевой мужик, как ты, своего сына будет у бабьего подола держать. Это раз. А два — как это «не вернется»?! Ты что, нас тоже за салаг считаешь?

— Я принципиально против этой затеи. Пользы от мальчишек будет на грош, а потери — невосполнимы.

— Как это «на грош»?! — багровея, закричал капитан. — Ты будто не знаешь, что в городе делается: детишки голодные, раненые, эвакуированные… А сто парней на Новой Земле сколько промыслить смогут? Соображаешь?!

— Пойдемте, поговорим, — сказал отец, и они с капитаном ушли в другую комнату.

Мама подошла ко мне и обняла за плечи.

…Из соседней комнаты слышались голоса: тихий, но раздраженный отцовский и громкий ворчливый — Афанасия Григорьевича. Марфа Васильевна возилась у плиты и что-то тихо бурчала себе под нос. Наконец капитан и отец вышли на кухню. У Громова сердито топорщились усы, а лицо отца было красным, с плотно сжатыми губами. Мать в тревоге повернулась. Отец хотел что-то сказать, но тут заговорила Марфа Васильевна.

— И что ты за неверя такой, Константин Николаич, — сказала она. Знаешь, как у нас на поморье говорят-то? Море строит человека. Ране у нас отцы — рыбаки да кормщики — своих сынков с восьми годов в море брали. Вот и мой-то из таких. Сколько лет в зуйках ходил. И ничто, вишь какой, — она усмехнулась, — палку свою и то на погрыз псу отдал. А тоды, чо думашь, опасностев мене было? И твоему-то парню тож при деле хочется. Да и сыт он там будет, не то что на нашем пайке. А провожать нам, бабам, не привыкать стать.

— Как же я тут одна останусь? — сказала мама.

Отца передернуло.

— Ты при муже, — строго сказала Марфа Васильевна. — И что это ты все «я» да «я»? А об ем, — она кивнула в мою сторону, — ты подумала? А что война идет, ты подумала? Я свою стару посудину и то отпускаю, вижу, как он тут мается…

— Ах, не знаю я, ничего не знаю… — отчаянно сказала мама и отошла к окну.

Наступило молчание. Потом вдруг мама робко сказала:

— Может… может, пусть едет, а, Костя?

Отец удивленно взглянул на нее.

— Вот как? — спросил он, а потом жестко добавил: — Ну, что ж, если и мать… И если вы, капитан, берете на себя ответственность… — Он оборвал фразу и вышел из дому, крепко притворив за собой дверь.

— Ответственность, ответственность, — раздраженно сказал Громов, — я ответственности не боюсь. — Он посмотрел на меня. — Только бог-то бог, а и сам не будь плох. Ежели медицина… — Он тоже оборвал себя и, сердито фыркая, ушел.

…Черт бы побрал эту медицину! Все как в воду глядели. Конечно, меня не пропустили: даже и смотреть не стали, как только узнали, что я недавно из Ленинграда. И сколько я там на комиссии ни клянчил, меня и слушать не стали — выпроводили. Хорошо еще, что в поликлинике были только чужие ребята: хоть не так стыдно.

Видеть мне никого не хотелось, и я долго шлялся по улицам, злясь на себя и на всех. Остановился я только у Дома Советов на проспекте Виноградова. Там есть памятник, который называется Обелиск Севера. Хороший памятник. На возвышении, опершись спиной на обелиск, стоит широкоплечий бородатый красивый мужик в свитере, в высоких меховых сапогах — унтах — и в шапке с длинными до пояса ушами. А за ним олень с огромными рогами, и мужчина этот положил оленю руку на загривок, как хозяин. Отличный мужик, настоящий покоритель Севера…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: