Май сначала посмотрел на окно, потом оглянулся вокруг, словно не мог объяснить появление хлебного катыша. И только через какое-то время он осмелился его поднять. Держа катыш на ладони, Май внимательно рассматривал его. На лице подозреваемого читалось глубокое изумление. Можно было поклясться, что он заинтригован.
Однако вскоре губы Мая расплылись в улыбке. Слегка пожав плечами, что можно было интерпретировать как: «Какой же я простак!», он быстро разломал хлебный катыш. Увидев миниатюрный рулон бумаги, он удивился.
«Ах!.. – думал растерявшийся Лекок. – К чему все эти манеры?..»
Подозреваемый развернул записку и стал смотреть, нахмурив брови, на цифры, которые, казалось, ни о чем ему не говорили. И вдруг он бросился к двери камеры и, стуча по ней кулаками, закричал:
– Сюда!.. Надзиратель!.. Сюда!..
Прибежал надзиратель. Лекок слышал его шаги в коридоре.
– Что вы хотите? – спросил надзиратель через окошечко.
– Я хочу поговорить со следователем.
– Хорошо!.. Его предупредят.
– Немедленно. Я хочу сделать признание.
– Сейчас к нему пошлют.
Лекок не стал дальше слушать. Он стремительно сбежал по крутой лестнице, ведущей в каморку, и со всех ног помчался во Дворец правосудия, чтобы рассказать господину Семюлле о случившемся.
«Что это означает? – думал он. – Неужели близка развязка?.. С уверенностью можно сказать только одно: моя записка никак не повлияла на решимость подозреваемого. Он мог ее расшифровать только с помощью книги. Но он до нее не дотрагивался, не читал».
Господин Семюлле был изумлен не меньше, чем молодой полицейский. Они, оба обеспокоенные, поспешно отправились в тюрьму в сопровождении секретаря, этой неизбежной тени следователя. Дойдя до конца галереи, они встретили директора тюрьмы, которого это главное слово – признание – привело в веселое настроение. Славный чиновник, несомненно, хотел высказать свое мнение, но следователь оборвал его:
– Я все знаю, – сказал господин Семюлле. – И я пришел…
Дойдя до узкого коридора, в который выходили двери одиночных камер, Лекок ускорил шаг, обогнав следователя, директора тюрьмы и секретаря. Он говорил себе, что, подойдя на цыпочках к камере, возможно, застигнет подозреваемого в момент, когда тот будет расшифровывать записку. В любом случае у него будет время, чтобы взглянуть, что делается в камере.
Май сидел за столом, обхватив голову руками. Услышав скрежет засовов, которые открыл сам директор тюрьмы, он резко вскочил, пригладил волосы и почтительно замер, ожидая, когда к нему обратятся.
– Вы посылали за мной? – спросил следователь.
– Да, сударь.
– Как вы сказали, вы хотите сделать признание.
– Мне необходимо сказать вам нечто важное.
– Хорошо! Эти господа сейчас выйдут…
Господин Семюлле уже обернулся к Лекоку и директору тюрьмы, чтобы попросить оставить его наедине с подозреваемым, как тот слабым жестом остановил его.
– Не стоит, – произнес он. – Напротив, я буду рад говорить в их присутствии.
– Тогда говорите.
Май не заставил просить себя дважды. Он повернулся в три четверти, выпятил грудь, закинул голову назад, как это делал всегда с самого начала следствия, когда собирался продемонстрировать свое красноречие.
– Я хочу сказать вам, господа, – начал подозреваемый, – что я очень честный человек. Ведь по ремеслу нельзя судить, не так ли? Можно зазывать публику, приглашая ее посмотреть диковинки, и в то же время иметь сердце и честь…
– О!.. Избавьте нас от ваших рассуждений.
– Как вам угодно, сударь… Я повинуюсь. Тогда, если коротко, вот небольшая записка, которую мне бросили в окно. Там стоят цифры, которые, вероятно, что-то означают, но я напрасно старался понять. Я совершенно растерян…
Подозреваемый протянул следователю записку, зашифрованную Лекоком, и добавил, когда господин Семюлле взял ее в руки:
– Она была спрятана в хлебном катыше.
Столь жестокий, неожиданный, непредсказуемый удар ошеломил всех присутствующих. Однако заключенный, словно не замечая эффекта, произведенного своими словами, продолжал:
– Я полагаю, что тот, кто бросил мне записку, просто ошибся окном. Я знаю, что очень плохо выдавать тюремного товарища. Это подло, он может попасть в крайне затруднительное положение… Однако нужно быть чрезвычайно осмотрительным, особенно если тебя, как, например, меня, обвиняют в убийстве и когда тебе грозят серьезные неприятности.
И подозреваемый провел ребром ладони по шее. Этот многозначительный жест наглядно продемонстрировал, что он имел в виду под словом «неприятности».
– А ведь я невиновен, – прошептал он.
Следователь первым овладел собой. Сконцентрировав во взгляде всю силу своей воли, пристально глядя на подозреваемого, он медленно произнес:
– Вы лжете!.. Записка была адресована вам.
– Мне?! Значит, я глупец из глупцов, раз позвал вас, чтобы отдать ее. Мне!.. И почему же тогда я не оставил ее себе? Кто знал, кто мог знать, что я получил ее?..
Все это Май говорил с таким искренним простодушием, взгляд его был таким ясным, интонация столь неподдельной, а рассуждение настолько правдоподобным, что смущенный директор тюрьмы вновь засомневался.
– А если я вам докажу, что вы лжете, – продолжал настаивать господин Семюлле, – причем здесь, сейчас же?
– Да ради бога!.. Ну и пройдоха же вы!.. Ой, извините, простите меня, я хотел сказать…
Но следователя не интересовали более или менее взвешенные выражения. Он жестом велел Маю замолчать и обратился к Лекоку:
– Господин полицейский, докажите подозреваемому, – сказал он, – что вы нашли ключ к его переписке…
Выражение лица узника внезапно изменилось.
– О!.. Так это полицейский, – глухо сказал он, – все обнаружил. Тот самый полицейский, который утверждает, будто я вельможа.
И смерив молодого полицейского презрительным взглядом, добавил:
– Если это так, моя песенка спета. Когда полиция хочет сделать человека виновным, она доказывает, что он виновен… Это всем известно… А когда заключенный не получает записок, полицейский, стремящийся получить повышение по службе, подбрасывает ее ему…
Этот так называемый циркач так откровенно выразил свое презрение, что разгневанный Лекок чуть не ответил ему. Однако следователь жестом успокоил его. Лекок сдержался и, взяв сборник стихов Беранже, доказал ему, что каждая цифра записки соответствует слову на указанной странице и что все вместе слова приобретают определенный смысл.
Но столь обличительное доказательство не смутило Мая. Он даже восхитился этой системой переписки, словно ребенок, приходящий в восторг при виде новой игрушки, а потом заявил, что на подобные ухищрения способна только полиция.
Разве можно было сломить подобное упрямство? Господин Семюлле даже не собирался больше настаивать. Он вышел из камеры, за ним последовали директор тюрьмы, Гоге и Лекок.
До кабинета директора тюрьмы, куда он направился, следователь не произнес ни слова. И только упав в кресло, он сказал:
– Надо признать поражение… Этот человек остался таким, каким и был, – загадкой.
– Однако как объяснить эту комедию, которую он только что разыграл? Я ничего не понимаю, – спросил директор тюрьмы.
– Эх!.. – ответил Лекок. – Понимаете, он надеялся убедить следователя, что первую записку тоже написал я, чтобы обосновать мнение, которого я придерживаюсь. Попытка была отчаянной, но его, вероятно, прельщала важность результата. Если бы он преуспел, я был бы опозорен, а он для всех остался бы Маем. Только как он мог узнать, что я перехватил записку, что наблюдал за ним из каморки?.. Несомненно, мы никогда не найдем объяснений этому.
Молодой полицейский и директор тюрьмы с подозрением взглянули друг на друга.
«Э! Э!.. – думал директор тюрьмы. – Действительно, а что, если записка, упавшая к моим ногам, дело рук этого изворотливого парня?.. Его приятель папаша Абсент вполне мог оказать ему услугу как в первый, так и во второй раз…»