«Неправда, отец. Если и правда, то самая чудовищная, какая только может быть. Мы не голодали, были одеты и обуты. Но если нам с Алексисом чего хотелось, так только одного — чтобы ты был с нами, Особенно Алексису тебя недоставало, я же, сам знаешь, всегда старалась быть ближе к маме.
Ты, наверное, уже и не помнишь, как мы все были довольны, когда однажды поехали к Гауе — просто посидеть у реки. Я заметила, как мама тогда потеплела к тебе. Да и тебе самому понравилось, ты обещал, что каждое воскресенье будем выезжать куда-нибудь, но уже через неделю забыл о своем обещании. Мы с Алексисом деликатно напомнили, но ты махнул рукой, потом клялся, что очень скоро обязательно поедем, но и потом у тебя не нашлось времени. В сущности, ты уже давно не жил с нами, лишь твоя оболочка являлась домой есть и спать. Если бы вместо тебя приходил кто-то другой, то наверняка больше замечал бы нас.»
— Если говорить откровенно, особенно-то упрекать мне себя и не в чем. Я ведь знаю, что другие нахапали больше и тем не менее живут-поживают на воле. Они были хитрее и занимали более высокие посты, потому и отделались — кто просто выговором, кто «строгачом». Некоторых переставили пониже, но они снова вынырнули, как поплавки. Только в другом месте, как узнаю из газет. Никто ведь по-настоящему не знал, что можно себе позволить, а чего нельзя — получишь по рукам. Исчезла граница между «дозволено» и «запрещено»; однако с помощью запретного всегда удавалось добиться большего, да и работа продвигалась лучше. Хочешь верь, хочешь нет, но я был удивлен, когда за мной пришли.
«Предыдущее руководство ориентировало нас на личные контакты, и мы, конечно, их налаживали. Мы предоставляли коньяк и финские бани, нам — минеральные удобрения и запчасти. Пострадавших не было, а расходы на коньяк для предприятий окупались. Не я один так поступал, так делали многие и считались хорошими работниками. Я тоже проскочил бы с выговором, если б первым не угодил под новую метлу. Ты понимаешь, что я хочу сказать? Как мне приказывали, так я и работал. Я тоже по-новому, как теперь говорят, работал бы, если бы меня вовремя сориентировали.»
«Нет, отец, мы не виноваты в твоем несчастье. Ни я, ни Алексис, ни мама. Мы его жертвы. Разве тебе становится легче, когда ты свою вину сваливаешь на других?»
— Ты слушаешь меня?
— Да, отец, да!
«У меня тоже было достаточно времени для размышлений. Я тоже старалась понять, почему развалилась наша семья, будто в дом бросили бомбу, которая все разнесла в пух и прах. Много ли пользы было нам от тех дорогих картин, которые висели у нас на стенах? В музее все равно увидишь и больше и лучше. Так ли нужен нам был рояль в гостиной, если никто из нас не умел и не собирался учиться играть? Нас с этими вещами ничто не связывало, а вот тебе, глядя на них наверняка становилось приятно, что ты, словно на аукционе, можешь перещеголять других. Твоя должность требовала соответствующих вещей, ибо для тебя и твоих друзей вещи были единственными реальными ценностями, хотя вы прекраснодушно рассуждали о ценностях духовных. Мне приходилось слышать… Умнее среди вас считался тот, у кого больше вещей. Не могли же вы демонстрировать друг другу сберегательные книжки, вот вы и покупали своим женам дорогие украшения и наряды. Вы говорили одно, а делали другое, порядочность стала для вас понятием абстрактным, вызывала насмешки. Она была чем-то таким, что мешало вам, не позволяло утвердиться»
— Знаешь, у меня есть одна идея…
— Слушаю, отец.
— Сейчас, сейчас… Подумаем, как лучше…
«Вы хапали и хапали и само по себе это никогда не кончилось бы. Хапанье стало вашей жизнью со своими законами и определенным числом действующих лиц, как в пьесе. Вы делали вид, что защищаете свои авторитеты, а на самом деле отчаянно, чуть ли не зубами цеплялись за свои полномочия, которые могли ускользнуть, ведь вы хорошо усвоили — у кого больше полномочий, тому и денег больше достается. Мы, остальные члены семьи, не входили в круг твоей жизни. Мать чувствовала приближение краха: я все чаще видела ее глаза заплаканными.»
— Ты должна написать в Президиум Верховного Совета прошение о помиловании.
— Я? — удивилась Ималда.
— Напиши, что ты одинока, инвалид без кормильца. И не стесняйся сгустить краски! — отец, казалось, оживился, даже глаза у него заблестели, — Как я сразу не догадался!.. Возьми у доктора Оситиса справку, что первый раз лечилась с такого-то по такое-то и во второй раз — с такого-то и по такое-то. Пусть дадут выписку из истории болезни — будет выглядеть еще убедительнее. И закончи просьбой освободить меня как единственного твоего кормильца или, по крайней мере, сократить срок. Этот номер должен пройти!
— Отец, но ведь я вылечилась и теперь здорова.
— Это не имеет значения. На обследование тебя никто не пошлет. Они затребуют из колонии мою характеристику, а она, гарантирую, будет самой положительной: показывает пример в труде и общественной жизни, нарушений дисциплины не имеет. И это правда, ведь я тебе уже рассказывал, что являюсь членом совета отделения, председателем комиссии по качеству и заместителем начальника штаба по соблюдению внутреннего распорядка. Этот номер должен пройти — если начисто не помилуют, то, по крайней мере, отправят на стройку!
— Но ведь меня на самом деле вылечили, отец!
— Это не имеет никакого значения. Проверить это невозможно. Сделаем так: прошение я напишу сам, вернее, его напишет бывший прокурор Арон Розинг, а ты подпишешь и перешлешь кому следует.
— Хорошо, отец, — вымученно согласилась Ималда.
«Ему до меня никакого нет дела, я ему не нужна. Ему вполне достаточно моей болезни. Нет, неправда! Неправда! Что за глупости!
В нем живут два человека. Один — хороший, для которого я — любимая дочь, который вместе с семьей ходил по вечерам купаться в море и обрызгивал нас водой, когда мы боялись окунуться или останавливались, дойдя до второй мели, где вода по колено, и который готовил по воскресеньям завтрак, чтобы все мы могли подольше поваляться в постели. Другой — оцепенелый и словно деревянный. Телефон делает его бесчувственным монстром с ледяным, каким-то вибрирующим голосом с едва уловимыми нотками угрозы. Трудно себе представить этого человека без телефона — по телефону он добивается, осуществляет, решает, организует, сообщает, помогает и выручает. Когда он говорил по телефону, семья словно выпадала из поля его зрения, а когда он был с семьей, телефон выжидал как зверь, изготовившийся к прыжку на жертву.»
— Отец, почему с мамой… так вышло?
— Не знаю. Верховный Суд утвердил приговор народного суда, надежд на немедленное помилование не был»…
Отец продолжал говорить, губы его шевелились, но Ималда больше не слышала его.
Надзирательница властно предупредила:
— Я прерву ваше свидание!
Отец встал, повернул голову в сторону кабины, где сидела надзирательница, и, наверно, спросил, почему, так как она высокомерно ответила:
— Я не обязана давать вам пояснения!
Отец виновато развел руками и поспешил поклониться — будьте великодушны, извините.
— Видишь, как вышло… Ты работаешь?
— В «Ореанде».
— Что там делаешь?
— На кухне.
— Это хорошее место, держись за него! Очень хорошее место!
— Начала на прошлой неделе. Работа не очень-то изысканная.
— Они давали объявление в газете?
— Нет.
— Я так и думал, — с облегчением вздохнул отец, — Туда можно попасть только по рекомендации. Тебе очень повезло. Когда-то там был очень дружный, хороший коллектив. Мы устраивали там банкеты.
А Ималда не могла оторвать взгляда от нагрудной нашивки на ватнике отца. Шариковой ручкой на ней было написано: «А. И. Мелнавс. 1942 г. рожд.». Отец был почти одного возраста с матерью, а тот человек, у которого на пальцах правой руки татуировка «1932», ровно на десять лет старше отца.
«Что мне лезет в голову? Не было такого человека! Не было!»
Отец говорил еще о чем-то, потом снова о прошении, но Ималда уже не способна была следить за ходом его мыслей.