— Сынок, хоть бы кусочек межи оставил, а то…
По этой вот меже сорок лет назад она в первый раз шла жать свою полосу. Иван впереди, а она следом. Хоть и тесно было на загоне, жали рядом. И все толковали о том, как бы это да где бы это найти такой заработок, чтобы шире стало и их поле?.. От этих мыслей, должно быть, и прихватил Иван плугом свою межу, отодвинул ее малость к чужой полосе, за что ему тогда чуть не проломили голову соседи.
Тут, у этой межи, родила Агата первую дочку. Запеленала свою Зосю в платок и снова взялась за серп. Страшные были тогда времена: одни бабы, мужья-то все на «николаевской» войне…
По этой меже маленькая Зося, шатаясь от тяжести жбанка, носила батьке и маме воду, когда отец вернулся с войны. Жали все ту же полоску. Снова Иван говорил про широкое поле, про хлеб. После Октября здесь, под властью панов, вековечная тяга к вольной земле стала еще сильнее. Говорил и Иван про тот край, где народу просторно и сытно. Все двадцать лет говорил, пока не пришло и сюда освобождение. Сам не дожил: подкосили болезнь, принесенная из окопов, и тяжелый труд, нищета. Старуха вдовой праздновала тот, самый радостный в жизни, день, когда их, бедняков, наделяли землей.
Теперь люди говорят, что в колхозе будет лучше. Говорит об этом и Зося, дочка, которая замужем в соседней деревне, где уже третий год колхоз. Согласилась тетка на все, пошла вместе с добрыми людьми, а все-таки полоски ей жалко, жалко даже межи…
Нам было смешно, когда в клубе на собрании мой зять Михась сказал о реке, за которой он живет. Потому что не река отделяла хлопца от колхоза, а свой хуторок за рекой, куда он весной сорокового года перенес отцовскую хату, получив надел земли. За эту свою, свободную землю он с первых дней войны пошел в партизаны, а затем на фронт. Земельку эту — свою — ему нетрудно пахать и с протезом.
Как только мы освободили и приспособили под конюшню два обобществленных гумна, Ячный заявил, что первым хочет сдать свою лошадь в колхоз.
И вот мы пришли к старику во двор.
Из открытых дверей хлева, услышав нас, с писком рассыпались воробьи. Гнедая Ласточка стояла над желобом. Подняла голову и приветственно фыркнула: «Фу-туту!..»
Не нам, конечно, а хозяину. Она подошла к двери, уперлась грудью в жердь загородки.
Старые пальцы Ячного перебирали черные пряди челки. Ласточка покрутила головой и ущипнула зубами рыжий кожух старика, а потом, чтобы показать, что это в шутку, ткнулась в его ладонь испачканными овсяной мукой губами.
В левой руке старик держал уздечку — новую, с красными кистями у наглазников.
— На, возьми, — передал ее Ячный Шарейке.
Шарейка поглядел на Ячного, молча взял из его рук уздечку и вывел кобылу из хлева.
— Эх ты, пава! — восторженно крикнул он, когда веселая, холеная Ласточка горделиво заплясала на снегу. — Вот так бы тебе всегда и в плугу и в возу. Ну, пошли!
— Погоди, дай теперь мне, — остановил его Ячный.
— Глядите вы! — засмеялась Олечка, дочь старика. — Наш тата сегодня ворожит, что ли? «На тебе, дай мне». Ей-богу, прямо смешно!
Но Ячный ничего не ответил. Он молча взял повод и зашагал с кобылой на улицу.
— Весь век путного коня не имел, — бормотал на ходу, — а вот нажил, и жалко… Хоть кланяйся вам, хлопцы, чтоб никому не говорили…
Да… нелегкое это дело — порывать со старым.
В тот же день со дворов потянулись телеги, плуги, бороны, веялки… Все это на середину деревни, где в обобществленном гумне был устроен склад инвентаря.
И вот приезжает туда дед Милюк.
Кобыла ладная у него, а хомут на ней почему-то тесный и старенький. Прежде чем снимать с его телеги добро, Ячный поглядел на деда Милюка, поглядел на этот самый хомуток и как ни в чем не бывало поздоровался:
— Здорово, Семен! Может, закурим? У меня, брат, мультанчик забористый, огнем печет, черт его задери…
Они отошли и начали потихоньку сворачивать и слюнить цигарки.
— Старый дурень, — таинственно зашептал Ячный, прищуривая на деда свой хитрый глаз.
— То есть как — дурень? Ты что?
— Я-то ничего. Я член оценочной комиссии, а вот ты-то что? Ты думаешь, я ослеп, или забыл, или у меня не записано, что мы у тебя оценивали? Пускай кобыла постоит, а ты ковыляй, брат, домой и неси сюда новый хомут. А этот, если хочешь, можешь взять себе обратно. Будешь на праздники сам надевать заместо галстука. Вот что.
И что бы вы думали, дед Милюк оставил кобылу и тихонько потопал от гумна. А вскоре уже сам хозяин, молодой Милюк, принес новый хомут.
— Выжил из ума старик, что ты хочешь! — оправдывался он, а хомута старого не взял. — Берите, — говорит, — хлопцы, и этот: в хорошем хозяйстве все пригодится. Не подумайте только, что мы жалеем или думаем, как говорится, что-нибудь такое…
Шпек привез на склад целый воз добра — плуг, окучник, весы. Да еще, конечно, всего сразу не забрал: дома остались молотилка, соломорезка, веялка…
— Привет трудящимся! — крикнул он, подъезжая к гумну. — Новую жизнь строим, товарищи! Принимай, дядька Степан, и мой вклад. Чем хата богата, тем и рада.
Ячный походил вокруг воза, присмотрелся, подумал, потом спросил:
— Расписку сразу возьмешь или позже?
— Хе-хе-хе! — по-своему захихикал Шпек. — Расписку, хе-хе-хе!.. Ты был бы не ты, дядька, кабы не нашел над чем посмеяться!
— Какой тут, к черту, смех! Ты нам вот сколько добра даешь, а забирать обратно как будешь? На плуге ты, скажем, меточку поставил, на боронах тоже, а коня как отметишь?
— Какого коня? Ты что? Смех смехом…
Ячный взял Шпека за руку и, как маленького, подвел к возу:
— Пригнись и погляди. Хоть бы замазал чем-нибудь, а то совсем свежая метка.
Шпек все еще прикидывался удивленным:
— Да что ты, дядька, разве, может, дети?
— А хоть бы и жинка, мне что! А только будь моя власть, повернул бы ты у меня назад со всем твоим вкладом вместе. «Вклад», пайщик нашелся! Не буду я у тебя принимать, катись!..
— Как это катись? Ты не имеешь права не принимать! Вот я пойду к председателю.
— Иди, иди, он тебя по головке погладит.
Шпек разыскал меня возле кузницы, где мы с Чугунком осматривали телеги, отобранные для ремонта.
— На минуточку, Василь Петрович, — обратился Шпек ко мне, отходя в сторонку.
— Шепоты хату рушат, — усмехнулся Чугунок.
— Ничего, ничего. Алесь, у нас свой личный вопрос. Так, значит, Василь Петрович, получилось вот что…
Тип этот служил когда-то в панском войске капралом, для чего и перешел в католичество — стал из Герасима Генрихом. Женился он, конечно, на шляхтянке, с далекого хутора Партуны. Во время сенокоса, обедая с нанятыми им косцами, Генрих, бывало, ел кашу отдельно, ножичком из горшочка; по праздникам ездил в бричке в костел и, как человек «интеллигентный и свой» — так считали паны из полицейского участка и волостного правления, — из года в год назначался старостой. В первые месяцы гитлеровской оккупации, пока в нашей округе не зашевелились как следует партизаны, Шпек помогал фашистам грабить Заболотье — опять-таки в чине старосты. Гитлеровцы до того, как начали обирать наши деревни подряд, поголовно, пробовали устроиться поспокойней: выжимать соки из народа через своих подручных. Вот одним из таких подручных и был Шпек. Пока он хозяйничал в деревне, всегда выходило так, что овец, коров и другое имущество забирали в первую очередь у того, кто победнее.
И вот сейчас я гляжу на него, панского да фашистского прихвостня, слушаю, как он виляет, льстивым голосом излагая мне свое «особое дело», и думаю о том, какой вид имел этот самый Шпек, когда Ячный стоял перед ним и просил его: «Романович, неужто так и заберешь у меня коровенку? Последнюю…» — «Я сказал, что на этот раз ведет Ячный. Все, можешь идти», — отчеканил пан Шпек и по-капральски лихо повернулся к нему спиной.
С весны сорок второго года, когда Ячный вслед за своим Кастусем подался в отряд, Шпек притих, а в сорок четвертом пошел вместе со всеми на фронт, вернулся с легким ранением и даже с медалью.