А подумать было о чем. Зять знал, сколько водки выпил с Копейкой Микола, и все зря. А тут этот же самый Копейка за один раз выложил перед ним — «намеками» — такое… Есть, мол, люди, которые «не спят и сейчас». Их еще маловато, но скоро будет больше. И Рымша уже здесь. Ему известно, что у вас тут делается и кто чем дышит, потому что это не кто-нибудь чужой, а свой человек, здешний, и от него ничего не укроется. Может, он даже из вашей, а может, из соседней деревни — это неважно. Важно другое: откуда он здесь появился и кто его послал. И кто хочет, тот и сегодня может жить так, чтобы завтра ему сказали спасибо…
Валя рассказала потом, что несколько раз повторялось имя молодого Носика. Один раз Копейка обмолвился даже и о Гришке Бобруке… Михась не мог этого припомнить и винил в том чарку.
Теперь, наутро после попойки, он молча дымил самосадом и все думал о том, что, если бы вчера он был чуть-чуть трезвее, если б у него ума побольше, можно было бы выпытать у Копейки еще кое-что.
После завтрака, когда Валя, взяв Верочку с собой, ушла с куделью на соседний хутор, Михась начал атаку.
— Ты научи меня, Сергей, что мне делать, — заговорил он с таким чистосердечным видом, какой только мог принять.
Копейка раздумывал недолго.
— Ты парень ходовой, — прогудел он, по своей привычке и сейчас глядя исподлобья. — Тебе стоит захотеть — много мог бы сделать.
— Почему ж ты думаешь, что я не хочу? Меня, брат, только научи…
Тогда Копейка начал яснее намекать на то, что везде по деревне есть «чересчур горячие хлопцы», актив, которых приходится «охолаживать». «Кое-где наши их уже охолаживают, ты сам, верно, слышал…»
Михась встал и, как бы между прочим, начал осматривать один из своих костылей. Он взял его за нижний, окованный конец и тем же кротким тоном спросил:
— Так ты мне, может, предложишь гранату бросить в кого-нибудь из них? Может, в Шарейку, а может, лучше в шурина моего, Василя?..
Копейка понял все, хотел вскочить. Но не успел. По кепке его гвозданул, словно цеп, увесистый солдатский костыль. Копейка прикрыл рукою лицо и, сгорбившись, метнулся к двери. Но на бегу он еще дважды или трижды успел почувствовать на собственной спине, что не с тем завел разговор!..
Через час Михась был у нас с заявлением. А под вечер в хате у него сидел младший лейтенант Филиппов.
— Знаешь, Миша, — сказал он, выслушав все, — не был бы я с тобой вместе в партизанах, не знал бы я тебя, — ей-богу же, хоть к ответственности привлекай… Ну что тебе было сказать хоть Василию? Ну что тебе было еще хоть день похороводиться с Копейкой?.. А теперь нам опять — ищи ветра в поле… Эх ты!..
А «ветер в поле» вернулся к хутору за рекой на рассвете.
17
— «Не было бы у нас пана Рымши, был бы черт инший». Так, кажется, говорили когда-то?.. Ты начинай с Бобрука. Он не сдавал поставок. За это мы его и судили. А кто такой Рымша — сынок ли Бобрука или сынок Рыбалтовича, — этим займутся другие. Кому ты уже рассказал об этом? Миколе? Ну, ему можно, а больше пока подожди.
Павел Иванович Концевой, которому я сообщил все, что рассказал мне Михась, в заключение нашей беседы еще раз повторяет:
— Все, брат, в наших руках. Не надо горячиться. Спокойно, напористо, планово. Возьмем.
Я вспоминаю это сейчас, когда мы идем по деревне в ту сторону, где на пригорке, в самом конце Заболотья, стоит Бобруково гнездо.
Нас много. Рядом со мной работник райфо и комсомолец Володька Цитович с ломиком на плече.
— А может, и клуб он поджег, и записку ту на дверь прилепил? — спрашивает Володька. — Василь Петрович, он?
— Может быть, — говорю я, и мне становится смешно: не Бобруку заниматься такими штуками: тяжел бобер и на ногу не скор…
Подходя к забору усадьбы Шпека, Шарейка вдруг кричит:
— Эй! Погоди!
И правда, прятаться поздно. Шпек поворачивает от хлева назад. Мягко ступая валенками в калошах, шляхтич быстро идет к воротам и еще на ходу, издалека, по своему обыкновению улыбается:
— День добрый! Куда ж это вы всем колхозом?
— Ну, как сегодня твои почки? — в свою очередь спрашивает Шарейка.
— Хе-хе-хе, ты, бригадир, всегда что-нибудь такое скажешь!.. И правда, куда вы?
— Бобрука раскулачивать. Пошли. Ты ведь, кажется, давно хотел за него взяться.
Шпек опять хихикает, и по его лицу не узнать, что он думает.
— Я только топор возьму, бригадир, — говорит он, — я вас догоню, товарищи…
Вот и он, тот самый высокий забор, те самые крепкие ворота!.. Во время войны Заболотье сгорело, почти вся деревня, кроме хуторов. А Бобрукова хата — хоть и в деревне, да с краю — не занялась… Щеколда калитки довольно высоко от земли. Я вспоминаю, стоя возле нее, как было мне когда-то семь лет, и я, маленький батрачок с потрескавшимися черными ногами, никак не мог достать с земли до этой щеколды…
Огромная собака поднимается с завалинки и не спеша идет нам навстречу. Остановившись передо мной, зверюга мрачно рычит сквозь отвислые губы и смотрит так, словно выбирает, с какого места за меня приняться…
— Надо постучать в окно. А вон Бобручиха выглядывает!
Немолодое женское лицо мелькнуло в окне и снова скрылось. Бобрук вышел из сеней и с порога позвал собаку.
— Что скажете, товарищ председатель? — спросил старик, и по глазам его я увидел, что ему и спрашивать не надо: знает.
Старику показали постановление райфо: его постройки по суду передаются колхозу.
— Гумно сначала будем разбирать, — сказал я.
Бобрук еще раз взглянул из-под большой овчинной шапки.
— Ну что ж, ваша власть, берите…
Не так получилось с бабами. Сама Бобручиха, Митрофанова жена Аксеня и две ее дочки — одна уже взрослая девка, — как по команде, высыпали из хаты. Идя следом за нами к гумну, они начали голосить. Бобрук остался стоять, где стоял.
— А сыночки мои, а соколики! — запричитала Бобручиха. — А слышите ли вы, а видите ли?
— Далеко, тетка, сынки, не услышат, — сказал Микола. — Простудишься только зря.
Микола пошел быстрей. И тогда, как бы что-то вспомнив, Аксеня рванулась к гумну. Она стала спиной к двери, крестом раскинув руки.
— Иди, иди, безрукий черт! — закричала она. — Отсохла одна — и другая отсохнет! Иди!
Мой партизан побледнел.
— Отойди, — процедил он сквозь зубы. — Отойди с дороги, пока я с тобой по-хорошему…
— Постой, погоди, — взял я его за здоровую руку. — Погоди, я сам.
В глазах Миколы, мне показалось, уже загорелся бешеный огонек.
— Ты… фашистская… ты нам… — понес он со слезами на глазах.
— Микола! Спокойно. Ты что это — с бабой!..
— Подожди, — подошел, как всегда спокойный, Гаврусь Коляда. — А ну, кума, подвинься на печи! Все равно всего не укроешь, даром тут растопырилась… Ты думаешь, он или я твое гумно себе забираем? Давай-ка лучше ключ и не дури.
Аксеня отодвинулась от двери и опустила руки. Потом протянула одну из них в сторону Гавруся и разжала кулак. Ключ упал на землю.
— Вот видишь, — все так же спокойно продолжал Коляда, поднимая ключ, — и замка не надо портить.
Он отомкнул огромный замок, снял скобу, и скрипучая половина гуменных ворот распахнулась.
Тогда Аксеня словно опомнилась.
— Давитесь! Берите все! — закричала она. — Боком вылезет, боком! Могилу твою будут так растаскивать, голодранец, могилу!
Гаврусь выносил из гумна лестницу.
— Я не умер еще, не отпевай…
Первым взбежал по лестнице Володька Цитович.
— А боже ты мой, а милый ты мой, — голосила старуха, покуда он взбирался вверх по крыше. — А неужто ты не узришь и не услышишь?..
— Хлопчики-и! — кричал Володька уже на самом коньке. — Ах ты, елки зеленые, как далеко видно!..
Комсомольцы один за другим взбегали наверх. Внизу остался один Микола. Бобрук все еще стоял там, где он нас встретил. Шарейка взбирался по лестнице следом за мной, а Микола — я взглянул на него — начал сворачивать цигарку. Одной рукой, как всегда.