— Леня! — окликнул я Шарейку. — Побудь, может, там, не подымайся.
Шарейка посмотрел на меня, оглянулся вниз и, должно быть, понял, чего я хочу. Кто его знает, Миколу, может вспыхнуть еще раз.
— Ну, хлопцы, начнем, — уже командует Коляда. — Солома еще добрая, Василь. Может, вязать? Жалко.
— Вали вниз. На подстилку пойдет или в саман на замес посечем. Соломой крыть больше не будем.
Гумно огромнейшее. Глянешь сверху — голова кружится. Хлопцы дружно сдирают гребень и добираются до первых решетин. Подбавив нового леса, мы из этого сруба через несколько дней начнем строить на Первой Круглице колхозный амбар.
— Еще как новое, — гудит Гаврусь. — Осторожненько, с толком его разобрать, — все пойдет в дело: и стропила и решетины… А ведь мы его, Василь, еще с твоим отцом, покойником, строили. Жаль, не дожил дядька Петрусь, когда разбирать пришлось… Гляди, и пан солтыс идет.
И правда, по двору шел с топором Шпек.
— Вот уж кому не хочется сюда, — говорит Гаврусь. — Как свекру пеленки стирать…
Вместе со Шпеком подошел Бобрук. Шляхтич оставил топор внизу и, по приказанию Шарейки, стал взбираться по лестнице. Ползет на карачках. И нам уже видно: бледный, хотел бы хихикнуть, да губы не слушаются…
Еще не добравшись до середины крыши, Володька Цитович заглянул сквозь решетины внутрь гумна и закричал:
— Хлопчики, окорока! Объявляется конкурс, кто первый доберется!
— Эй вы! — крикнул я. — Это, хлопцы, не наше: я за них в райфо не платил!
— Ничего, — успокаивает меня Гаврусь. — Ты не бойся, Василь, черт его, это мясо, угрызет: верно, с какого-нибудь четвертого года еще!
И это может быть. Случилось же, когда Бобрук женил своего Митрофана, что свадебные гости, подвыпивши, стали швырять друг в друга червивым салом. Довелось и мне попробовать когда-то такую кулацкую шкварку. Вывезут, бывало, на рынок откормленных кабанов, сойдутся «настоящие хозяева» и давай друг перед другом выхваляться. «Мой, — говорит один, — ничего уже есть не может. Разве что кусочек хлеба маслом намажешь, съест, а так…» — «А я и совсем бы не продавал, — не хочет отстать другой, — но куда будешь сало да мясо девать. У меня ж оно еще с третьего года висит в гумне…»
Такие вот окорока и колбасы обнаружил теперь Володька.
Бобруковы бабы внизу решили, что хлопцы и в самом деле торопятся, чтоб захватить их запасы.
— Стоишь, как столб! — закричала на Бобрука старуха. — Вон окорока хотят пообрезать. Черт им там верил! Снимай иди, чего стоишь?
На лестнице все еще сидел Микола, курил. Бобрук не осмелился потревожить его, пошел в гумно без лестницы.
Аксеня уже стояла там на куче соломы и, сжав в руках косу, напрасно тянулась, стараясь подрезать ею веревки, державшие жердь с окороками.
— Тетка Текля, а тетка! — подзуживал сверху Володька. — Что ж это вы так мало Тарадре за обновление иконы дали, один кусок сала? Вы бы еще окорочек подкинули, пока не поздно.
— Володька! — кричу я. — Не трогайте, не надо!
— Да что вы, товарищ председатель, — даже обиделся он. — Станем мы руки марать об это добро! Да я ей сейчас помогу!
Он достал из кармана нож.
— Лови! — крикнул он сквозь дырку вниз и перерезал веревку. Один конец жерди опустился и, пока парень успел перерезать вторую веревку, вниз соскользнули сухие, червивые окорока…
…Солома сброшена. Теперь нужно собрать ее в одно место, а затем уже спускать решетины и стропила. Пока у нас перекур.
Возле гумна теперь тише: Бобруковы бабы прячут где-то свою скоромину, а наши подводы еще не приехали.
Зато передо мной стоит сам Бобрук.
— Еще ведь и решения окончательного нет, — бормочет он. — Мало ли что районный суд, может, высшая власть не так посмотрит…
— А твоя баба ведь уже ездила в Минск, — отвечает ему Гаврусь. — Вы думали, что там, наверху, не советская власть?
— Она всюду, конечно, одна. И никто супротив власти ничего не говорит…
— Так что, мы виноваты?
— Я не говорю, что вы. Разве ж я говорю, что вы? Только как-то оно с налету все. Я ж одинокий человек, старик… Я всю жизнь работал…
— А я, по-твоему, что, не работал? — все так же спокойно отвечает Гаврусь. — Мы здесь все, по-твоему, паны? Вот твои батраки — и один и другой!.. А кто тебе гумно строил, коли не я?
— Дядька Бобрук, — спросил Володька Цитович, — а почему это вы одинокий? Где ж ваши сыновья?
— А вожжи еще у тебя? — прибавил Микола. — Я спрашиваю, вожжи еще у тебя, на которых Саньку Чижика повесили? Чего молчишь?
— Микола, — сказал я, — не надо.
— Да что ты меня все учишь?..
— Ну, будет, будет, ну, сядь, — обнял его Шарейка. — Мы все знаем, ты не кипи зря, зачем? Ты теперь лучше на работе кипи. А я тебе за это песню спою, хочешь?
И Шарейка завел девичьим, тоненьким голосом:
Хлопцы как будто только и ждали этого, засмеялись.
— А ну тебя, — улыбнулся Микола и сел.
Бобрук стоит один, молчит. Совсем как древний каменный идол. И Шпек сегодня не такой, как всегда: не пробует хихикать, и, когда я на него смотрю, шляхтич, кажется, хочет отвернуться…
«Спокойно, напористо, планово. Возьмем», — вспоминаю слова Концевого.
А потом перед глазами встает маленький сосновый гробик… Кровавый след на снегу от хутора до самой реки… Бледное лицо лежащей в беспамятстве Вали…
Поднимаюсь. Трудно не думать о тех, кто прячется где-то за спинами этих вот шпеков и бобруков. Я хочу, я до боли хочу еще сегодня, сейчас встретиться с убийцами Верочки!..
«…Всё, брат, в наших руках», — снова воспоминаю я спокойные слова.
Привык верить умным людям, был неплохим солдатом. И потому я проглатываю горячую, горькую злобу и, немного успокоившись, говорю:
— Ну, хлопцы, будем дальше разбирать.
18
Наша старушка любит порассуждать вслух, вспоминая прошлые времена. Как-то, занимаясь шитьем у окна, она говорила:
— Тоже ведь жили люди когда-то в курных хатах. И неужто так трудно было им выдумать трубу?
И вот при таких, можно сказать, передовых взглядах она однажды вдруг заявила:
— Что ж, Василь, вольному воля, а я тебе все-таки советую хорошенько подумать.
— О чем это, мама? — удивился я.
— Сам должен понимать, о чем. Девчина она, ничего не скажешь, хорошая, да пара ли она тебе?
Сказала и спохватилась: «Что ж это я?.. Пускай она там и учительница, и все, что хочешь, а все-таки как же это: моему Василю да не пара?»
— Я не то хотела сказать, — поспешила она поправиться. — А только, может, взял бы ты, сынок, свою девчину, заболотскую. Ходят вон как пионы. А эта что, что она мне за невестка: ни слова ты ей не скажи, вечно остерегайся, ни чугуна она тебе на припечек не поднимет… Все ж таки учительница!.. Да и под благословение мое она не станет. Хотя ведь и ты такой же…
Такие разговоры велись раньше.
На следующий день после операции, оставив дежурить возле Вали Миколу, я только к вечеру добрался домой.
— Ну, а вы как тут одна жили? — спросил я после того, как все было рассказано.
— Почему ж это я одна? — даже удивилась старушка. — Со мной Аленка была.
Удивление в голосе матери было так неподдельно, что я невольно улыбнулся: «Можно подумать, что я в этой их дружбе с Леной ни при чем…»
Лена пришла к нам тогда, когда мама вернулась с кладбища и поздно вечером осталась, после ухода соседок, одна в хате.
— Пойдешь уже? — спросила старушка далеко за полночь.
И от вопроса этого, в котором были горечь и боль одиночества, Лена остановилась. Микола еще с вечера, как только похоронили Верочку, ушел ко мне в больницу, и хата наша показалась маме и большой и страшной.
Лена постояла, подумала: «Здесь остается одна мать моего Василя… Да разве только в этом дело? Она мать человека, на которого где-нибудь, может, тоже готовят гранату… А я еще считаюсь с тем, что кто-нибудь скажет или подумает: сама пришла! Дурость какая!..»