Женщина вышла, и Михайлов остался один в кабинете с его устоявшейся тишиной. Кукушка резво выскочила, прокуковала один раз и скрылась. — Мама лежит, но просит вас зайти к ней, — сказала женщина вернувшись. — Я не спросил вашего имени и отчества. — Меня зовут Людмила Сергеевна. Мать лежала на диване. — Извините меня, но я немного расклеилась. Ну, как же прошел у вас сегодняшний день? — спросила она, памятуя, что он проводит свой отпуск в Москве. Михайлов сел рядом, рассказал, что с утра пошел в библиотеку и зачитался там журналами по своей специальности, а потом стал рассказывать и о поисках нефти, о том, как растет "Второе Баку", как в свое время прокладывали газопровод от Бугуруслана до Куйбышева и он принимал в этом участие. — У меня от нашей вчерашней встречи осталось особенное чувство, — признался он. — Вы удивительно сумели сохранить то, что вам, видимо, так дорого. — А как же иначе… ведь если любила человека, то это уже навсегда, это не может уйти, — сказала она задумчиво. — Мне, право, так неудобно, что я не предупредила вас насчет книг… а с теми, которые вы отложили вчера, дочь не хотела бы расстаться. Но возьмите что-нибудь просто на память… вам, кажется, особенно понравился том рассказов Гаршина, он правда в хорошем переплете. Возьмите на память Гаршина, а книги вы ведь можете купить и в магазине. Она смотрела на него чуть грустно, она, наверно, понимала, что он очень одинок в Москве, понимала, может быть, и то, о чем он ничего не сказал, но что материнским сердцем она почувствовала. — Хорошо, — согласился он, Гаршина я возьму, но позвольте и мне прислать вам что-нибудь на память. Пришлю хороший оренбургский платок, такого вы в Москве не найдете. И получилось дальше так, что он не ушел, а остался, рассказал о том, как стал инженером-нефтяником, рассказал о первых искателях нефти в России — крестьянах Дубинских и рудоискателе на Ухте Федоре Прядунове, а потом пили чай на маленьком столике возле дивана, кукушка прокуковала уже восемь раз, а затем и девять, и Людмила Сергеевна стала собираться домой. — Моя девочка уже вернулась, наверно и поджидает меня, она ездила сегодня к подруге на дачу. Поднялся и Михайлов, поцеловал на прощание сухую старую руку и вышел вместе с Людмилой Сергеевной. — Если вы торопитесь, возьмем такси, я провожу вас, — предложил он. — Не надо. Верусе уже десять лет, и она вполне самостоятельная… да и живу я не очень далеко. У меня есть и вторая дочка — Оленька, ей шесть лет, сейчас она в детском саду под Москвой. Они пошли по тихому, в садах, переулку. — Вы тоже имеет отношение к медицине? — спросил Михайлов. — Нет, я работаю корректором в издательстве. Когда-то училась на филологическом факультете, вышла замуж, из-за ребенка пришлось прервать учение, а вернуться к этому, уже не смогла. — У моей сестры также две девочки, и примерно того же возраста, что и ваши, — сказал он только. Некоторое время они шли молча. — А почему книги заменяют вам и привязанности? — спросила она вдруг. Том рассказов Гаршина был в его руке. — Потому что моей жене надоел Бугуруслан, — ответил он напрямик. — Когда-то она училась живописи, теперь снова занялась ею в Ленинграде. Живопись для нее интереснее нефти, и вот я и чаевничаю, и сумерничаю со своими друзьями — книгами, они существа верные и никуда не уходят от человека. — Странно иногда складывается в жизни… и несправедливо, и странно. Людмила Сергеевна походила на мать, у нее были строгие, с ореховым отливом глаза, красивое удлиненное лицо с соболиными бровями — именно с соболиными бровями, и Михайлов подумал, как верны иногда бывают старинные определения. Он ощущал, что она человек сильной воли, и гордость не позволяет ей обнаружить ни единой душевной царапины, но царапины все же были и, видимо, глубокие. — Вы живете втроем? — спросил он, не решившись задать прямого вопроса, и почему-то предполагая, что это именно так. Она мельком взглянула на него. — Да втроем. Когда-то мы жили вчетвером. Мой муж был строителем, он погиб несколько лет назад в результате несчастного случая. Старшей девочке было тогда шесть лет, а младшей всего два года. Все переменилось тогда в нашей жизни, пришлось окончательно расстаться с университетом и поступить на работу. Девочки растут, на руках у меня еще и мама… она часто болеет, оставлять ее надолго одну я боюсь. — Мария Евгеньевна так трогательно бережет все, что связано с вашим покойным отцом, — сказал Михайлов. — Верность у нас в крови… да ведь и вообще если есть что-нибудь настоящее в человеческих отношениях, то это прежде всего верность. Женщина сразу стала чем-то внутренне близка ему со своей судьбой, с двумя своими девочками, конечно, она учит и их цельности и верности. Они шли, думая каждый о своем. — Вы теперь, когда будете у вашей мамы? — спросил Михайлов, когда они свернули в один из переулков на Петровском бульваре. — У меня как раз завтра начинается отпуск, я везу Верусю в Липецк, там живет мать мужа. Оставлю у нее Верусю до осени, а сама вернусь. Маме, правда, помогает соседская девочка Нюрочка, но ей только тринадцать лет, и на нее еще нельзя положиться… — Пожалуй, это тоже одна из несправедливостей жизни, — сказал Михайлов у ее подъезда. — Встретишь человека, с которым так хорошо поговорить обо всем, и уже приходится расставаться, вероятно, на веки вечные. Что ж, буду вспоминать вас, читая Гаршина. Он пожал руку женщины и они простились. Был уже вечер, теплый летний вечер Москвы. Михайлов прошел по бульвару, свернул в сторону Петровки и стал подниматься вскоре по затихшему Кузнецкому мосту, затягивая свое возвращение и заранее томясь от предстоящей пустоты в нагревшейся за день квартире. Что-то нарушило вдруг ровное течение московской его жизни и беспокойно встало на пути. Он шел медленно, иногда останавливаясь у витрин или возле расклеенных афиш, стараясь вернуть себя к ритму неторопливого времяпрепровождения, какое так редко случалось у него. На другой день, как наметил заранее, он побывал в Музее восточных культур, купил билет на спектакль приехавшего на гастроли Саратовского драматического театра, но, возвращаясь в пятом часу домой, зашел вдруг по дороге в цветочный магазин, купил цветов — срезанные белые и чайные розы, — хотел послать их Марии Евгеньевне Холмогоровой, но забыл номер ее дома, и повез цветы сам. Дверь открыла девочка, видимо, та самая Нюрочка, помогавшая по хозяйству. Мария Евгеньевна все еще недомогала, и он отдал цветы девочке. — Скажи от того человека, которому она подарила вчера книгу, — и он подумал, что цветы напомнят, может быть, старой женщине о днях ее молодости… Вечером он пошел в театр, а когда вернулся домой, сразу же зазвонил телефон. — Я вам третий раз звоню. — сказала Людмила Сергеевна. — Мама была так растрогана вашими розами, они, правда, чудесные… Мама сама позвонить не могла и просила меня передать вам ее благодарность. — Мне так приятно слышать ваш голос, Людмила Сергеевна, — сказал он. — Право, в жизни человека случаются иногда такие неожиданные вещи, что о них толком и не расскажешь. Признаюсь вам все-таки: когда я повез вашей маме цветы, то подумал, что чудесно было бы встретить вас. Мне почему-то очень хотелось этого. Она ничего не ответила. — Где вы были? — спросила она только. — Я трижды звонила вам. — В театре, на гастрольном спектакле. Но я ничего не видел и не слышал, наверно, думал совсем о другом. Ну, что ж, отдыхайте, — сказала она. — Спокойной ночи. — Когда вы уезжаете? — Послезавтра утром. — Так прислать вам книжку о первых русских нефтяниках? Есть одна хорошая книжка о Федоре Прядунове. Я по возвращении домой сразу же пошлю ее вам. Только дайте мне ваш точный адрес. — Запишите, чтобы не забыть. — Записываю, — сказал он. Она назвала переулок и номер дома. Потом они пожелали друг другу спокойной ночи и простились.
Утром в дверном почтовом ящике Михайлов нашел письмо от сестры. "Я ужасно беспокоюсь, Коленька, как тебе одному в нашей квартире? Главное, я забыла оставить большие подушки, заперла их сдуру в шкаф, и ты, наверно, мучаешься с жесткими диванными подушками. Девочки мои загорели, младшую из моря просто не вытащишь. Сколько ты пробудешь в Москве? Напиши, не очень ли тебе одиноко в пустой квартире?". Он тут же написал ответ, что никогда не чувствовал себя так спокойно, просил поцеловать девочек и внизу приписал еще: "Право, Аночка, я давно не чувствовал себя так хорошо", подумав, что иногда и самое тревожное чувство может заменить для человека то, что обычно считают необходимым для счастья. А на другой день, для самого себя неожиданно, но все же это было не совсем неожиданно, он пошел в переулок на Петровском бульваре. За ночь погода изменилась, сеял мелкий теплый дождь, и все было нежно-серо и аспидно, как всегда бывает в летние дождливые дни в Москве, в тучах где-то внутри все же запутывалась голубизна, и тучи были жемчужно-дымные. В знакомом переулке какой-то высокий красивый старик прогуливал белого пуделя, а во дворе одного из домов, несмотря на дождь, две девочки вертели натянутую веревку, а третья прыгала через нее, и девочки вслух очень серьезно вели какой-то странный счет, словно на языке ацтеков: "унты, дунты… пакунты, падунты". Михайлов постоял, послушал их счет и поднялся на второй этаж соседнего дома, у подъезда которого расстался вчера с Людмилой Сергеевной. Ему открыла дверь девочка, в которой он сразу по схожим красивым чертам лица признал дочь Людмилы Сергеевны — Верусю.