— Людмила Сергеевна дома? — спросил он. — Нет, мама в издательстве, — ответила девочка, — но она скоро придет. Что передать ей? — Пожалуй, ничего, — сказал он. — Пожалуй, я еще раз зайду. Девочка смотрела на него серьезными, с ореховым отливом глазами, и он больше ничего не сказал ей, но, спускаясь по лестнице, чувствовал, что она осталась стоять на площадке и, наверно, испытующе смотрит ему вслед. В переулке было по-прежнему пусто, Михайлов прошел по нему до бульвара, потом в обратную сторону, и когда, возвращаясь, увидел издали Людмилу Сергеевну, то не ускорил шага, словно совершал лишь прогулку. — Не удивляйтесь, — сказал он, подойдя. — Но я обещал послать вам книгу о нефтяниках, а она оказалась у меня с собой в чемодане. Я и подумал, чем посылать по почте, занесу ее сам, кстати, пройдусь немного. Я люблю ходить под дождем по пустым улицам. Он протянул ей книжку о Федоре Прядунове и о его нефтяном заводе, и они пошли рядом. — Видите, как иногда получается в жизни… в пору отпуска всегда много досуга, времени не считаешь, а дождь совсем теплый, словно поливает цветы из лейки. Завтра вы уедете в Липецк, а когда вернетесь, меня уже не будет в Москве. Они помолчали и шли не замечая дождя. — Спасибо за книжку, — сказала она. — Я с интересом прочту ее. — Почему-то после нашего вчерашнего ночного разговора по телефону я никак не мог уснуть. То ли в комнате было душно, или спектакль так повлиял на меня, хотя я ничего не видел и не слышал. — Я даже не могу пригласить вас зайти, — сказала Людмила Сергеевна, когда они подошли к ее дому. — У нас ужасный беспорядок перед отъездом. С интересом прочту вашу книгу, я о нефти вообще очень мало знаю Читала когда-то "Нефть" Синклера, но это ведь совсем другое. — Конечно, совсем другое. Там за нефть рвут горло друг другу, а у нас нефть — помощница человека. Посмотрели бы вы когда-нибудь, как торжествуют бурильщики, когда забьет фонтан! Никогда не был в Липецке и ничего о нем не знаю, — добавил он в раздумье. — Знаю только, что его назвали так по обилию лип, наверно, к самому их цветенью приедете. А оренбургский платок я пришлю и вам. — Не вздумайте только, — сказала Людмила Сергеевна. — Не обещаю… не обещаю, что не вздумаю. Ему захотелось сказать ей, что если бы случилось чудо, и Людмила Сергеевна действительно заинтересовалась бы нефтью и приехала в Бугуруслан, приехала бы с обеими своими девочками, он показал бы им и как бурят, и какие степи прекрасные весной под Оренбургом, когда все цветет, каждая травинка цветет и пахнет по — своему. — Вернусь в Бугуруслан и напишу вам оттуда письмо… напишу, что живет на свете один инженер-нефтяник, побывал он недавно во время летнего отпуска в Москве, смотрел из окна своей комнаты на лебедей на пруду, ходил по музеям и в театры, ему было все же очень одиноко, но однажды ночью ему позвонили по телефону, и вот он под дождем пришел в этот переулок и никогда не забудет его теперь. — Напишите письмо, — сказала Людмила Сергеевна. — Я теперь всегда буду читать все о нефти. Они простились, и он пошел не спеша по тихому переулку. Дождь, вялый с утра, разошелся, стала совсем непогода, и не хотелось никуда больше идти. Дома Михайлов сел в кресло возле открытой двери балкона, пруд дымился от дождя, и, наверно, утки и лебеди были сейчас вполне счастливы. А еще через полчаса за его спиной зазвонил телефон. — Вы уже вернулись? — спросила Людмила Сергеевна. — Наверно, промокли ужасно. Я ругаю себя, что не дала вам с собой зонт, вы смогли бы занести его потом маме. — Чудесный дождь, — сказал он. — Сижу сейчас у открытой двери балкона и смотрю на пруд. Сам не знаю почему, но дождь стучит по карнизу, а я чувствую себя непонятно отчего счастливым. Хотите послушать дождь? — Он протянул трубку в сторону балкона и так подержал минуту. — Слышно было? — спросил он. — Да, — ответила она, но так смутно, словно услышала еще и то, о чем он, Михайлов, не сказал ей… но и она не смогла сказать ему, что услышала в шуме дождя, — впрочем, телефон еще не устроен так, чтобы передать это.
Голубой Дунай
Мир древен, стар, но все же весна приходит каждый год и превращает тысячелетия в юность. Пришла весна и в рабочую комнату Савицкого, в которой все было так, как в его капитанской каюте когда-то. На письменном столе лежала лоция северо-западной части Восточного океана, на стене висел старинный поморский секстант, подаренный ему как-то в Александровске, а барометр был спутником всех его плаваний, нервный и точный, ощущавший погоду, как ее чувствуют птицы… Но плаваний давно уже не было, их заменила написанная им обстоятельная книга "Дневник дальных странствий", выпущенная год назад Географическим издательством с аннотацией, что автор книги, капитан дальнего плавания Георгий Георгиевич Савицкий рассказывает о странах, в которых он побывал, и книга эта представляет особый интерес для молодых читателей. Весна стояла долгими закатами за большим окном его комнаты, и когда вечер догорал и все снаружи становилось желтым и зеленым, как на литографии, с новой силой просыпалось тогда в душе многое…
Все идет своим путем, давно ушел на паруснике в учебное плавание сын Всеволод, учившийся в мореходном училище, и Савицкий, адресуя сыну письма в порты, куда должен был парусник зайти, шутливо и в то же время горько подписывал их: "Твой бросивший якорь отец". Но якорь был все же ненадежен, и стоило подуть весеннему ветру, как начинало бродить в душе, бродить так, как это бывало в далекие годы. Шесть лет назад, когда Савицкий еще водил по Баренцову морю мощный ледокол "Микула", моряки подобрали однажды на льдине двух белых медвежат: может быть, мать убили какие-нибудь безжалостные лихачи с проходившего судна, или она просто погибла, но медвежата были одни, жалкие сироты в беспредельности ледяных полей. Савицкий приказал тогда застопорить машины, и бывалый лоцман с двумя подручными подобрал с льдины оробевших и даже не бросившихся бежать медвежат: может быть, они почувствовали, что пришло спасение. Медвежат привезли в Мурманск, там оказался в эту пору представитель зооцентра, принимавший с арктического судна королевских пингвинов, и ему вручили и медвежат. Впоследствии Савицкому прислали вырезку из московской вечерней газеты, где было сказано, что пойманные моряками в Баренцевом море два белых медвежонка переданы в Московский зоологический сад и сейчас в молодняке подружились со щенками динго. За тридцать пять лет совместной их жизни жена хорошо знала, что значит весенний ветер и несущиеся облака, и то мокрая от дождя, то просыхающая мостовая, — что все это значит для моряка. Жена была высокая, худощавая, с годами уже совсем подсохшая, но глаза у нее были те же, сапфировые, зеленые с голубым, которые увидел он однажды в Севастополе и навсегда пошел за ними, и они пошли за ним. Он был тоже высокий, но широкоплечий, в ту пору медно загоравший еще с февраля, и даже его темные каштановые усы становились золотисто-выгоревшими. Да и сейчас, когда они совсем забелились, встречные на улице по его походке и по всему его облику признавали в нем, наверно, бывшего моряка или летчика. Он сказал жене коротко: — Пройдусь, — и она так же коротко ответила: — Пройдись, конечно, — она была женой моряка, родилась в Севастополе и понимала все, что связано с временами года и с тем, что пробуждают они в душе моряка. Савицкий надел свое кожаное, чуть побелевшее на швах пальто и фуражку с оставшимся следом споротого золотого герба. Он не сказал жене, куда идет, но выйдя на улицу, нашел в кармане завернутую в бумагу булку и подумал, что жена тоже нечто вроде его испытанного барометра, и это было уже тридцать пять лет, и она еще ни разу не ошиблась. Весна в Москве не похожа ни на одну весну: в Москве она приходит после мартовского очередного ненастья, однажды ночью слышишь, как по крыше и карнизам стучит сильный дождь, на рассвете сыро и сине, потом тонко голубеет, и когда выйдешь на улицу, то под капелью, под стеклянными длинными нитями с крыш, продают на углах улиц подснежники или блекло-голубые крымские фиалки, или золотисто-пыльные, с щекочущим запахом, мимозы, словно все это лежало на складе и только дожидалось первого весеннего ливня и кроткого голубого неба наутро. Птицы и звери, подобно мореходам, всегда чувствуют приход весны, и жена знала, куда он идет: если она положила ему булку в карман пальто, то знала, куда он идет. Весной в зоологическом саду еще пусто, дорожки мокры, деревья голы, но во всем этом пока еще потаенном, зверином и птичьем царстве уже чувствуется глухая тревога. На освободившемся от недавнего льда пруду плавают утки-кряквы и казарки, иногда то одна, то другая потянет вдруг коротким лётом над прудом, а в зимних помещениях особенно остро пахнет мускусом и пометом. Звери после долгой зимы тоскуют по солнцу и небу, и львы, тигры, пантеры или рыси ходят взад и вперед в своих клетках, взад и вперед, ни на кого не глядя, у иных уже отделены самки с новорожденными, и отцы изнывают от одиночества, ревности и подозрительности. Утка-мандаринка кувыркается в пруду, потом трясет головой и охорашивается, а селезень делает круги вокруг, он дьявольски красив, и сам знает, что красив со своим бронзово-зеленым хохолком, красным воротником и красным клювом… а у самки клюв желтый, оперенье у нее скромное, буро-зеленоватое, но у нее есть власть над ним, селезнем, и он кружится вокруг, а она с царственным равнодушием представляется, что не замечает этого. Когда-то он, Савицкий, видел на воле этих китайских уток, они тянули в вечерний час над Янцзы, и вода в Янцзы была сначала желтая от зари, потом светло-коричневая, как горчица, потом становилась бронзовой и, наконец, зеленой… "Твой бросивший якорь отец", — усмехнулся он вслух, обращаясь мысленно к сыну, который может быть, заходил сейчас на своем паруснике в Гонконг или Шанхай. Тропические птицы, зябкие обезьяны и множество других боящихся холода птиц и зверей зимовало в отапливаемых помещениях, а белые медведи жили всю зиму на воле, в своем водоеме, в котором пешнями прорубали для них лед или они сами пробивали его своими телами, если лед был тонок. Они бросались вниз с искусственных утесов, сильные, рыже-белые, им было, наверно, жарко зимой в Москве, им нужна была Арктика с ее полыньями, чтобы плыть подо льдом от одной к другой.