Десятки сотен шагов… сотни сотен шагов… тысячи сотен шагов… А в каждом шаге семьдесят шесть сантиметров. Ни на сантиметр больше, ни на сантиметр меньше. Натренированный, выверенный годами точный шаг топографа.
— Сорок пять… сорок шесть… сорок семь…
— Семен Семенович! — слышится радостный крик.
…Пятьдесят четыре… пятьдесят пять… пятьдесят шесть…
— Тимоша прибыл! Вон шхуна жмется к берегу.
…Шестьдесят один… шестьдесят два… шестьдесят три…
Топограф словно оглох. Казалось, ударь его гром — он все так же будет вышагивать и вышагивать.
Лишь отмерив последний шаг и внеся запись в тетрадь, Семен Семенович перевел дыхание, вытер шляпой испарину со лба. А ведь не так уж и жарко.
— Послезавтра к полудню придем к Нгакс-во, как раз и замкнем залив. А там — дальше, — словно отгоняя какие-то сомнения, сказал Семен Семенович и бросил короткий, усталый взгляд на помощника. — А там двинемся дальше, Коля, — повторил он. — На юг надо идти.
— Здесь проходили Крузенштерн, Бошняк…
— А проверить бы их не мешало. У Крузенштерна много приблизительного. Вот Бошняк — тот все пешком исходил, да на лодках. Но он больше на гиляков полагался.
Нет, не пошли топографы на юг. Они появились в Нгакс-во на второй день после пожара. Узнав о случившемся, потрясенный Семен Семенович собрал нивхов и написал от их имени жалобу губернатору.
— Строчишь? — вызывающе усмехнулся Тимоша. И сам же ответил: — Строчи! Строчи, коли грамотный. Только ворона, что ли, отвезет твою писулю губернатору? Ха-ха-ха-ха-а-а…
Тимоша редко смеялся. Озабоченный, он был постоянно хмур. А тут развеселил его этот топограф. Когда, в какие времена жаловался гиляк на кого-нибудь? Бьют его, а он молчит. Грабят его, а он молчит. Молчит, как скотина немая. Только и разница, что на двух ногах ходит.
— Ха-ха-ха-ха-а-а, — рассмешил ты меня, грамотей.
— Смейся, живодер! — зло оборвал его Семен Семенович. — Найдется и на тебя управа. — Голос у топографа срывался.
— И буду смеяться, — вдруг посерьезнев, сказал Тимоша. — Только не ко мне ли в лавку поскребешься? Али гиляку уподобился, сырой камбалой довольствуешься?
Семен Семенович понимал: гиляки внимательно следят за их перепалкой, знал, что гиляки относятся к ним обоим настороженно, недоверчиво. И откуда бы взяться другому отношению, когда европейцы только затем и приходили сюда, чтобы грабить. И надо было сейчас, сию же минуту найти такие слова, чтобы гиляк понял: не все они одним миром мазаны.
Семен Семенович отвернулся — в левой части груди побаливало, — он сделал вид, что полез в карман, просунул руку под куртку, помассировал.
— Живодер, найдется на тебя управа! — И обернулся к жителям стойбища: — Кто из вас понимает русский?
— Мой говори мало-мало есть, — торопливо и громко ответил Ньолгун, словно боялся, что на него не обратят внимания.
— Его говори тозе, — кто-то ткнул пальцем в Чочуну, который с любопытством наблюдал за происходящим.
— Вы говорите по-русски? — Семен Семенович только сейчас заметил этого человека, одетого даже щегольски: хромовые сапоги, рубаха с русским вышитым кушаком, на голове лихой картуз.
— Я приезжий, якут. По-ихнему не понимаю, — объяснил Чочуна.
— Тогда вы, пожалуйста, переведите мои слова, — обратился Семен Семенович к Ньолгуну. — Объясните своим соплеменникам, что лавочник Тимоша Пупок дерзко нарушает царское указание, за что ему несдобровать. Там сказано, чтобы вам, гилякам, никто не чинил препятствий в ловле рыбы — кеты, горбуши, чтобы такие, как этот, — и он кивнул головой в сторону Тимоши, — не посягали на ваши рыболовные тони. А Пупок отобрал у вас лучшие. Вот тут, в этой бумаге, — Семен Семенович ткнул темным, обветренным пальцем, — я обо всем написал.
Чудо свершалось на глазах. Непроницаемые, казалось, безразличные лица нивхов вдруг оживились, потухшие глаза загорелись. Нивхи потянулись к бумаге, словно хотели убедиться в могущественной ее силе, которая способна покарать злодеев и вернуть их тони и сытую жизнь.
Эта ночь была для Касказика тяжелой…
К’итьк — каторжники, злодеи… Пупок — купец, тоже злодей. И вот — Семен Семенович… Обличьем схожи, крови одной, но такие разные. Никто не защитил бедного Ньолгуна, а этот русский заступился. И не только за Ньолгуна — за всех нивхов стал… За эту ночь старейший Кевонгов переворочал в своем усталом мозгу множество самых сложных мыслей…
…От стойбища Нгакс-во отошел караван, груженный тюками Чочуны Аянова. Он направлялся в темную островную тайгу.
…Караван уходил. И никто и не заметил в этой суматохе, как, прислонившись к теплой, нагретой солнцем стене дома, стояла в оцепенении Ольга, младшая сестра Тимоши. Лишь глаза печально смотрели вслед каравану, да нежные губы раскрылись в неслышном вопросе.
Ольга родилась в нивхском стойбище. Играла с раскосоглазыми своими сверстниками, бегала с ними босиком по берегу моря, собирала в лесу ягоды.
Отец всегда был чем-то занят. Теперь-то Ольга понимает: сколько сил пришлось убить ему, чтобы ни она, ни братья не знали нужды.
Ольга любила красные закатные вечера, когда по стойбищу от края и до края перекатывается заунывный вой ездовых собак. Какая-то неизъяснимая тоска в нем. Тоска огромная, беспредельная. Услышав вой во дворе, отец зло оглядывался, энергично заносил руку, будто с маху хотел кого-то ударить, и с перекошенным лицом говорил: «Каторжники». И как-то жалко согнувшись, поспешно уходил в избу и долго сидел там в углу, ни с кем не разговаривал и никого не подпускал к себе. «Любила», пожалуй, не то слово. Просто Ольга не представляла себе жизнь иной, вне этого стойбища. После смерти отца жила Ольга у брата своего Ивана.
Целыми днями хлопотала она по дому, радуя своим усердием Федосью. Хлопотала, а у самой в сердце с каждым годом, с каждым месяцем, с каждым днем нарастала горечь. Она теряла сон, аппетит, нервничала по пустякам. «Жанишок ей нужон. Жанишок», — подтрунивал Тимоша в такие минуты и обещал в следующую поездку в Николаевск найти «подходящего». Но этих «следующих» уже сколько было, а «жанишка» все нет как нет.
И когда жители стойбища вышли встречать шхуну, Ольга перво-наперво сосчитала людей на палубе. Трое… Она тихо вскрикнула, накинула на плечи шаль, выскочила на берег и вместе с Дуней и Федосьей полезла в воду, встречать долгожданного.
Но Тимоша и Иван, как обычно, обняли сестричку, и не представили третьего человека. А тот прошел мимо нее, к орокам. «Недосуг, верно». Измученная напрасным ожиданием, на другой день Ольга поймала во дворе Ивана:
— Кто это?
— Кто? — не понял тот.
— Ну, кто с вами приехал.
— Не знаю. Погостить, что ли, к гилякам.
…Караван уходил. Караван уходил в тайгу.
— Ы-ы-ы! Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Чочуна придержал оленя, оглянулся, кто же это поет? Кешка, старший сын Луки, и Гоша Чинков — зять и батрак Луки и его сыновей, ехали след в след, и видно было, что каждый занят своими мыслями. Ньолгун замыкал караван. Это он раскачивался в седле, вертел головой по сторонам и пел. «Что за народ — эти гиляки? — не переставал удивляться якут. — Только что у него сожгли дом, а он уже и позабыл о горе своем, поет!»
В тайге полно медведей, соболей и всякого другого зверья. Ньолгуну радостно от этого. Над караваном пролетали вороны, сойки и прочие птицы — Ньолгун разговаривал с ними.
Навстречу каравану, раздвинув широко плечи сопок, торопился, подскакивал на камнях ручей.
Глава XXII
Касказик видел, как встречавшие их жители Нгакс-во вдруг разом отхлынули от берега, словно их унесла волна. И тут же запылала чья-то хижина. Касказик осмотрительно пристал выше стойбища и со стороны наблюдал за событиями. Наукун и Ыкилак бегали смотреть пожар и вернулись озадаченные и удивленные. Их поразило то, что никто в стойбище не осмелился помешать купцу. «Когда же это успели так запугать всех нас, — подумал Касказик, — что ни у кого рука не поднялась остановить злодея?»