Касказик и в молодости редко общался с жителями морского побережья, мало кого знал, и теперь ловил себя на мысли, которая давно уже засела в его старой голове и которую грех произносить вслух: хотелось древнему корню Кевонгов, чтобы его сверстников Нгаксвонгов не осталось в живых, чтобы ничьи уста сегодня не могли поведать людям о давней кровавой битве. Касказик твердо знал: его род не может жить в одиночестве. Детям древнего рода нельзя без общения с людьми большой и богатой их земли. Древо Кевонгов должно вновь зазеленеть!
К некоторому огорчению старейшего Кевонга привели его к деду, который был намного старше самого Касказика. Дед крупный, ширококостный, с большой белой, как полярная сова, головой и прищуренными, слезящимися глазами. Он восседал прямо на голом песке в какой-то неземной отрешенности, словно не видя и не слыша, что творится вокруг. Рядом чернели угли и пепелище.
— Аткычх! Аткычх[23]! — обратились к нему люди.
Дед никак не откликнулся.
Кто-то прикоснулся к его руке — но дед оставался глух. Тогда дернули его за рукав, и дед неожиданно резко вскинул голову.
— А-а-а!
— Дедушка, дедушка, человек к вам!
— Чего? — Дед приставил ладонь к уху и весь собрался, даже спина выпрямилась.
— Человек к вам.
— Какой человек?
— Старейший рода Кевонгов с сыновьями.
— Как, как?
— Кевонг с сыновьями.
— Какой Кевонг?
— Мы не знаем такого рода. Он сказал: приехал встретиться со старейшим рода Нгаксвонгов.
Касказик понял теперь, с кем имеет дело. Орга́н — древнейший человек на побережье, старейший Нгаксвонг. А Касказик-то полагал, что его давно уже нет в живых…
— Кевонг… Кевонг… — старик задумался, что-то припоминая, и вдруг тревожно сказал:
— А разве есть еще такой род? — резко обернулся и закричал: — Мылгун! Мылгун! Где ты, мой сын?
Откуда-то выскочил и подбежал к нему маленький оборванец.
Орган обхватил его обеими руками, рывком усадил рядом, прижал к себе:
— Сын мой! Сын мой!
Голос древнего нивха сорвался. И люди услышали рыдание, хриплое и негромкое, горькое мужское рыдание.
Окружающие недоуменно переглянулись. Несколько молодых женщин наклонились к седой, дергающейся от плача голове:
— Атк[24], пошли домой.
Теперь Касказику все ясно: род Нгаксвонгов тоже на грани вымирания. Их тоже осталось всего трое: старец Орган, Ньолгун и мальчик Мылгун. Но у них много родственников по материнской линии: есть кому приютить, обогреть Мылгуна. И если бы у мальчика было несколько братьев, пожалуй, всем хватило бы невест: вон сколько женщин назвали старика «атк».
— Купим товары и поедем домой, — сказал Наукун. Касказик знал, почему возникла у старшего сына эта мысль. Он не принимал в счет престарелого Органа и маленького Мылгуна. Ньолгун же покинул старейшего рода и племянника — оставил на попечение сестер и тетушек. И Наукун решил: никто здесь не знает о Кевонгах, никто не помнит о давнем. Чего же лучше? Часть мехов нужно оставить на выкуп, а на другую — товары! При этом Наукун пекся не столько о младшем брате, сколько о себе; ведь ему должно теперь перепасть. С богатым выкупом легче найти невесту.
— Сучий сын! — не оглядываясь, прошипел Касказик. И приказал: — Ступай, узнай, в каком то-рафе Мылгун.
На другой день стойбище Нгакс-во потрясло новое происшествие: какие-то люди, назвавшиеся Кевонгами, передали маленькому несмышленышу, отпрыску рода Нгаксвонгов, неслыханно богатые дары: собольи меха, юколу, оленьи шкуры и новую лодку, сильных ездовых собак, мужскую одежду. При этом Касказик, старейший Кевонгов, молвил: «Пусть ты вырастешь большим и станешь великим добытчиком. Пусть между родами и племенами всегда будет мир. Пусть добрые дела всегда сопутствуют людям. Пусть в твоем роду народятся кормильцы, а не братоубийцы».
А потом жители Нгакс-во увидели: от их берега отошли две лодки: Кевонги в опустевшей старой, а во второй, новой, — русские топографы. За длинными, любовно и мастерски выточенными из лиственницы веслами первой лодки — крепкорукие Наукун и Ыкилак. Касказик с трубкой в зубах — на корме, ловко подлаживаясь под гребцов, молодцевато взмахнул рулевым веслом. Люди уже знали, что топографы продолжат свою мудреную работу в долине Тыми, в урочищах рода Кевонгов и других нивхских родов. И еще знали они, что люди во второй лодке везут бумагу, написанную от имени нивхов русским человеком Семеном Семеновичем. Все жители стойбища и гости поставили свои подписи — замысловатые или простые закорючки. Некоторые по чьему-то совету прижали чуть пониже текста засаленные пальцы — отпечатки.
Когда вошли в реку, где встречное течение усилилось и где потребовалось весла заменить шестами, Касказик перебрался во вторую лодку: он заметил, что русские неумело действуют шестами.
Глава XXIII
Лука не понукал оленя — верховой знал тропу, шел споро, а на некрутых спусках переходил на рысь. Ничто не отвлекало Луку от его дум — ни пение несчастного гиллы, ни восторженные восклицания якута («Ой, сколько рыбы!» — когда переходили нерестовый ручей, или «Ягоды-то, ягоды сколько!» — когда двигались мимо рябинника). Якут всего-то и попросил поохотиться вместе зиму. А весной вернется домой. Так и сказал: «Добуду триста соболей — поеду домой». Чего же не помочь человеку? Попросил человек — надо помочь. Ведь и Луке помогли люди, не дали сгинуть. И если сегодня он хозяин стада — пусть небольшого, но стада, — благодарить надо добрых людей. А этот человек дармоедом же не будет. Богат он: восемь оленей везут его груз. И щедрый: сколько табаку, сахара и чая раздал просто так, водкой всех угостил. Ньолгуну и мне ружье подарил. Пусть себе охотится, добрый человек.
А Ньолгун пел. Ему было хорошо. Он благодарил судьбу, несчастье для него обернулось счастьем. Он владелец невиданного ружья — ни один нивх с побережья не может теперь тягаться с ним. А нагрянут морозы, Ньолгун явится в стойбище, привезет мясо диких оленей. Накормит стариков и детей. Люди увидят, Ньолгун помнит отца своего и его братьев — были они лучшими на побережье гребцами. Слава о них еще долго жила после их гибели. А лодку, необыкновенно большую и многовесельную, которая за несколько лет успела перевезти столько груза, вытащили и поставили у могил утонувших — пригодится она им в потустороннем мире. Правда, корма у лодки покалечена. После похорон, когда народ разбредался по домам, старик Орган внезапно, словно взбесившись, рубанул ее топором. Ньолгун видел это своими глазами, но не понял, что привело старейшего в такую ярость.
После той большой беды, односельчане редко брали Ньолгуна на промысел нерпы или за рыбой: в роду Нгаксвонгов не было ни промысловой лодки-долбленки, ни охотничьего снаряжения. А какой из безоружного человека добытчик?
Тимоша то и дело приглашал Ньолгуна к себе, просил помочь в домашнем хозяйстве. Свободный от летнего промысла Ньолгун охотно откликался на этот зов, — тем более лавочник угощал необычной для нивхов русской едой — хлебом печеным, кашей, зеленым чаем с кусочком сахара. А иногда давал с собой табаку на две-три трубки.
Ньолгун отдавал старику Органу все гостинцы, пусть хоть на миг отбросит горестную мысль, что внук его — не добытчик. Одна затяжка крепкого табака могла сделать сердитого человека мягким и добрым…
А потом, чтобы трубка чаще была набита, Ньолгун стал сам предлагать лавочнику всяческие услуги: дрова поколоть, сено косить. Тимоша держал странных больших животных — коров.
И еще знал Ньолгун, что сородичи перешептываются: мол, приятель он сильному русскому человеку. И хорошо становилось от этого на сердце. И позволял себе Ньолгун в разговоре то и дело такие слова: «Мой друг русский купец Тимоша…»
Едва переждав лето, Ньолгун уходил в тайгу. Промышлять соболя — здесь не нужно ни лодки, ни хитрого снаряжения. Силки всего лишь, терпение да ноги. А ноги у Ньолгуна неутомимые.