— Никак наших Бог несёт, — шепчет он недоверчиво.

   — Упаси… помилуй... вот те хрест, — бессмысленно молится баба.

   — Симушка, кажись, и Мотюнька с Мишуткой, а где ж Сысой?

   — Ох, хрест, от хрестушка батюшка... помилуй...

Симка, увидав мать и деда, стремглав летит к ним.

Мать так и присела не то от радости, не то от испуга... Нет, такие страдальческие лица не умеют выражать радости, они раз застыли на испуге и боязни, да так уж и отлились навсегда в испуганную, так сказать, форму.

   — Мотри, мамка, мотри! — радостно бросается к матери Симка, распахивая рубашку на груди.

Мать припала бледным, остекленевшим от долгого голоданья лицом к лопуху, прикрывавшему белокурую голову сына, и дрожит.

   — Мотри-ка, на гайтане! — настаивает Симка.

   — Что, что, родной?

   — Алтын царской.

   — Ох, Господи!

   — Сам царь подарил и по головке погладил... Это — царское жалованье.

Подошла артель. Стали здороваться. Сбежались бабы и ребятишки с соседних домов. Пошёл шум по всему посёлку, хлопанье дверей, скрип калиток и ворот, возгласы баб, писк и плач ребятишек, лай собак, которые более всех животных интересуются человеческими делами и разделяют их радости.

   — Здорово-здорово, Сысоюшка, здравствуй, мнучек Симушка, здорово, Агапушка, — шамкал Симкин дед, обращаясь то к сыну своему, шадроватому Сысою, то к внучку, то к другим сельчанам, то к ратному. — С коих местов теперь, Агапушка, — с Олонца?

   — Нету, с самово Шлюхина града, — отвечает ратный.

   — Что же это за град такой? Не слыхивал такова отродясь.

   — Новый, значит, град, с немецкой кличкой, Шлюхин...

   — Шлюхин, ишь ты, таких на святой Руси не бывало: Хлынов город есть, холопий, а Шлюхина града на Руси не бывало.

   — Да это наш Орешек, что под шведом был, а теперь опять наш, — пояснил Сысой.

   — Укрепа такая, Шлюхина крепость, — дополнил ратный.

   — А царя видали?

   — Как не видать, батюшка! Сам-то Симку по головке гладил и денег пожаловал...

   — Вот, дедушка, царский ялтын, вот он, — хвастался Симка перед дедом. — Я в лапоть мышь посадил да с лаптя карбас справил, на воду пустил, оснастил, а царь и увидал...

Издали откуда-то донеслось звяканье колокольчика. Все стали прислушиваться, напряжённо прислушиваться, ибо все опытом жизни испытали, что медь, отлитая в колокол, реже звонит к добру, чем к худу.

   — Ямской, — пояснил ратный, прикладывая ладонь к уху, — казённый.

   — Валдайской голос, — добавил Сысой шадроватый. — Ишь звонец какой...

   — Кто и зачем бы? — спрашивали другие, недоумевая и вглядываясь в дымчатую даль.

   — Не к добру... к худу, — заключили бабы, более чуткие сердцем.

А звонец заливался всё явственнее и явственнее. Показалась ямская тройка со стороны белозерской дороги.

   — Пристав, братцы... Опять некрутчина али бо что хуже.

   — Да уж хуже нашего-то и на земле не растёт, и по воде не плывёт...

   — Помилуй, Господи! О-о-хо-хо.

Тройка приближалась. Видны уже были фигуры едущих. Ямщик, с кудрявыми перьями тетерева хвоста на шляпе, дико гикал на тощих коней, которые неслись скорее по силе инерции, готовые упасть и тут же околеть, чем вследствие быстроты своих йог.

   — Батюшки! Пристав! — ахнули мужики.

   — А с ним и екимон наш, матыньки, ох! — охали бабы.

Тройка остановилась на всём скаку. Взмыленные кони тяжело дышали, вздымая свои тощие бока.

   — Здесь Сысой Шадровит? — крикнул с телеги «отец-екимон», тощий, словно высосанный чернослив, монашишко.

Все молчали, сняв шапки и испуганно переминаясь на месте.

   — Молитесь Богу, царская милость к нам пришла, — продолжал отец-екимон, высаживаясь из телеги.

Сысой Шадровит, рябой мужик, прозванный за свою рябоватость Шадровитым, выступил вперёд, низко кланяясь и боясь взглянуть на пристава. Последний, вынув из кожаной перемётной сумы бумагу и развернув её, сам снял шапку.

   — По указу его царского величества! — сказал он громко. — Царь-государь, его пресветлое величество. Пётр Алексеевич указал: Сысойки Ивлева сына Шадровитова сына Симонку взять к Москве в ноги... ногиваторы...

Мать Симки, обхватив белокурую голову сынишки, казалось, замерла от ужаса: глупая баба не знала, что её сынишку берут на такое великое царское дело, которого сам пристав не в состоянии выговорить... Бедные люди!

XI

Нужно было иметь необыкновенную, невероятную и положительно нечеловеческую крепость организма, и в то же время страшную упругость воли, чтобы осиливать пазом столько дела, и притом дела векового, сложного, крупного, чтобы дело это, которое в продолжение столетий вываливалось из косных рук всей России, не вывалилось уже более из мозолистых рук-клёшей невиданного и неслыханного рабочего-порфироносца, нужно было обладать большим, чем в состоянии вместить в себе дух и тело одного человека, чтобы успевать делать столько, сколько делал разом бессонный, безустанный, безжалостный и к себе, и другим молодой, тридцатилетний царь, невиданный в летописях всего мира и всех народов экземпляр человека, когда-либо сидевшего на троне. Перевернув вверх дном весь строй жизни огромного государства, строй, сложившийся исторически и покоившийся на самых непоколебимых в мире столбах, на массовых обычаях, верованиях и привычках, подставив под всё, под чем разрушены были старые устои, новые устои и укрепы, наметив и загадав дела вперёд на целые столетия и делая разом сто дел, стуча своим мозолистым кулаком разом и на юге, и на севере, и на востоке, и западе, чтоб пробить в московской, более неподатливой, чем китайская, стене международные продушины, вырвав у турок клок южных морей, а у шведов клок северных, заложив себе новую столицу у нового моря, чтобы развязаться с постылою, ошалелою от долгого сна Москвою, переболев в то время своею суровою душою и несутерпчивым сердцем о том, что он нежданно-негаданно открыл в проклятом кармане проклятого Кенигсека, царь по возвращении летом 1703 года из вновь заложенного «Питербурха» в Москву чувствовал необходимость в отдыхе, в развлечении, не забыв в то же время послать Мазепе бочонок ягоды-морошки, выросшей в «новом парадизе», и отправить куда-то на Белоозеро за каким-то мальчиком Симкой гонца «по нарочи важному делу...»

И вот царь развлекается, отдыхает. Он сидит в своём рабочем кабинете, заваленном бумагами, книгами, ландкартами, чертежами, заставленном глобусами, моделями кораблей и машин, образцами всевозможных руд, камней и почвы, и бегло набрасывает на бумаге новый костюм для «всешутейшего патриарха князь-паны» к предстоящему всешутейшему, всепьяннейшему и сумасброднейшему всероссийскому собору. А Менщиков, сидя против него, тихо читал что-то по складам, с трудом разбирая написанное.

   — Это ты Мазепино доношение по складам твердишь, Алексаша? — не глядя на него, спросил царь.

   — Нету, государь, прожект кондиции с поляками насчёт полковника Палия... Черничок прочитываю, государь.

   — А... А ну чти вслух...

Меншиков начал читать, спотыкаясь на каждом слове! «Понеже его королевское величество»...

   — Который артикул? — перебил его царь.

   — Четвёртый, государь.

   — Ну, чти, да не спотыкайся.

— «Понеже его королевское величество и светлая Речь Посполитая, по причине нынешних обстоятельств, сами против непослушного своего подданного, Палия, права изобрести никак не могут, потому от его царского величества, как друга, соседа и сильного союзника...»

   — Знай наших, Алексаша! — снова перебил царь, — Вот мы и сильные стали...

   — Точно, государь, могуществен ты...

   — Ну, скандуй дальше.

   — «...и сильнаго союзника в таковом деле просили вспоможения (продолжал нараспев Меншиков). И так, по силе онаго союза, его царское величество принимает то на себя, что Палий, добрым ли или худым способом, принуждён будет области, крепости и города...»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: