Митрофаний так же недолго прожил после того, как, вследствие царского гнева, велел звонить по себе «па отход души» и когда царь видел его лежащим в гробе и благословляющим входящего в церковь грозного монарха: он скончался через несколько недель после разговора с Петром, прерванного Павлушею Ягужинским известием о прибытии послов от Мазепы. Царь искренне плакал над гробом святителя и на своих богатырских плечах, вместе с сановниками и Павлушею, перенёс маленькое тело угодника в его вечное успокоение.
— Как легки мощи угодника, — сказал Пётр, опуская в могилу гроб Митрофания, — точно тело младенца.
— Для того им легче будет, ваше величество, из земли изыти и истинными мощами стати, — заметил Кочубей, бывший тут же на похоронах.
— Кочубей правду говорит, — сказал на это царь. — Одного токмо боюсь я, как бы нам с тобою, Василий Леонтиевич, не пришлось скоро опускать в землю нашего любезного и верного гетмана, сведут его со свету эти подагрические да хирагрические немощи.
Кочубей ничего не отвечал, только какой-то неуловимый свет пробежал по его чёрным татарским глазам и тотчас же потух. Павлуша Ягужинский, ни на шаг не отходивший от Кочубея во всё время его пребывания в Воронеже и постоянно расспрашивавший его о Диканьке, о тамошнем саде, о цветах, о том, какие цветы больше любит панна судиевна, один Павлуша мог прочитать в татарских глазах Кочубея ответ на опасения царя о Мазепе: «Ну, его чёрт не скоро ещё возьмёт» — и Павлуше это очень понравилось, потому что он почему-то с первого разу невзлюбил гетмана, особенно когда тот поцеловал в лоб свою крестницу.
Действительно, чёрт не думал ещё брать Мазепу. В то самое утро, когда в Воронеже царь опускал в могилу маленький гробик Митрофания и думал о своём верном гетмане, тоже, по-видимому, стоявшем на краю могилы, в это утро Мазепа на лихом арабском коне мчался по снежному Батуринскому полю рядом с своей хорошенькой крестницей.
В это утро гетман устроил у себя в Батурине охоту по пороше. Утро выдалось великолепное, яркое, морозное. Ровное, несколько всхолмлённое поле серебрилось первовыпавшим снегом. Вершины леса, тянувшегося с одной стороны поля, также искрились бриллиантом. Бриллиантовые кристаллики носились и в морозном воздухе, сверкая чудными иридиевыми искорками, словно бы огромная радуга, превращённая морозом в кристалл, разбилась на мелкие пылинки и носилась по полю.
В этой бриллиантовой пыли, обсыпаемые ею, мчатся Мазепа и Мотрёнька. На Мазепе тёмно-зелёный кунтуш, с сивыми, как его усы и голова, смушковыми выпушками, высокая светло-сивая, светлее даже его сивых волос, шапка с ярко-зелёным верхом. Через одно плечо — маленькое двуствольное ружье с блестящими серебряными насечками, через другое — огромный турий рог в изящной, итальянской работы, золотой оправе. На луке седла — шёлковая, ярко-красная, как свежая кровь, нагаечка, которую на днях привезла из Белой Церкви пани Палииха и подарила её пану гетману с самою любезною, но и с самою лукавою улыбкою, как подарок работы самой пани полковниковой и как эмблему того, что пану гетману не мешало бы этою нагаечкою «выпендзиць» из Левобережной Украины всех молодых польских пахолят, которые, как мухи, облепили двор пана гетмана. Конь под паном гетманом, как и сам он, как и его шапка, — тоже сивый: всё в нём и на нём и под ним сивое, седое, блистающее серебром мудрости и лукавства.
Рядом с паном гетманом, на высоком, тонконогом, с круто-выпуклою шеею, белом как снег аргамаке, несётся гетманская крестничка, панна Кочубеевна. На ней тёмно-малиновый кунтушик, опушённый гагачьим пухом по разрезу, по подолу, по рукавам и вокруг лебединой шейки. На чёрной головке её — барашковая белая, белее снега, шапочка с ярко-малиновым верхом — и из-под этой шапочки, словно из-под снегу, выглядывает смуглое, разрумянившееся личико и чёрные ласковые глаза, которые у Павлуши Ягужинского и в Воронеже с ума нейдут и на Неве с ума не выходили.
В стороне, по ровной снеговой возвышенности виднеются другие охотники — гости пана гетмана и его дворская молодёжь, польские и малорусские пахолята да юные бунчуковые товарищи. Там же, впереди всех, на огромном вороном коне, мчится гигантских размеров женщина, перед массивною фигурою которой все пахолята и бунчуковые товарищи кажутся детьми. На этой гигантской амазонке с такою же, как и на Мазепе, барашковою опушкой кунтуш и смушковая шапка с висячим в виде мешка огромным красным верхом. Это пани Палииха, которая, с нагайкою в зубах и с двуствольным ружьём наперевес, бешено мчится за волком, выпугнутым доезжими из соседнего леска и забирающим к глубокой лесистой балке.
— То пани пулковникова пендзи за своим старым менжем, — острит польский пахолёнок, не поспевающий за Палиихой.
— Ни-ни! То она за московским подьячим, что грамоту от царя привёз, — острит юный Чуйкевич.
Мазепа и его хорошенькая крестница, напротив, преследуют чёрно-бурую лисицу, которая, едва ускользнув от пастей гончих, перемахнула через овраг и наткнулась на гетмана с его миловидной наездницей. Вот-вот настигнут они выбившуюся из сил жертву, всё меньшее и меньшее пространство отделяет их от бедного зверя. Вот-вот изнеможет лисичка... Но близко и спасительный лес...
Мазепа, грузно навалившись к луке, забыв подагру и хирагру, уже наводит свою двустволку на истомившегося зверя и прищуривает лукавый глаз...
— Не треба, таточку, не треба! — испуганно шепчет рядом скачущая Мотрёнька.
Мазепа нежно оглядывается на неё, опускает свою дубельтувку... «Чого, Мотрёнька, не треба?».
— Не бiйте, хату, лисички!
— Ну, серденько, як-же-ж можно!
И ужасная дубельтувка опять наводится на бедную лисичку; сивый гетманский конь, почуяв остроги у боков, прибавляет роковой рыси... Ох, не уйти лисичке!
Мотрёнька не отстаёт от Мазепы... Вот-вот грянет дубельтувка!
— Тату! Тату! Я заплачу! — молится Мотрёнька и тро; гает гетмана за плечо.
Гетман опускает дубельтувку, вскидывает её за плечи и пускает поводья коня. Лисица скрывается в ближайшем подлеске.
— Добрый! Любый татуню! — И Мотрёнька, перегнувшись на седле, ласково обнимает старого гетмана.
Мазепа сначала как бы отшатывается от девушки, но потом руки его обвиваются вокруг стана хорошенькой спутницы, и он, припав своими сивыми усами к пунцовой щёчке, страстно шепчет:
— Серденько моё! Квите мiй рожаный! Мотрёнько, моя коханая!
— Ох, тату, яки у вас вусы холодин, — отстраняется девушка.
Люба моя! Зоренька ясная! Ясочка моя!
— Ох, щекотно, тату... буде вже, буде...
— Мотрёнько! Рыбко моя! Я не хочу без тебе...
— Буде, тату, буде!.. Ой, вусы!
Девушка не понимала, что с ней делается. Ей казалось, что это холодные усы гетмана щекочут её пылающие щёки; но отчего же и в сердце как-то не то щёкоту но, не страшно?.. А тато такой добрый — лисичку не убил... Надо татка ласкать, целовать... Да он и хорошенький такой! Мороз подрумянил его бледные щёки, сивые усы такие славные, хотя и холодные, и глаза добрые, и весь он добрый, лисичку простил... Он всегда был добрый и в монастырь ласощи возил, и Мотрёньку на колена сажал, про горобчика рассказывал...
Не успел он опомниться, как из ближайшей балки показалась красноверхая шапка массивной Палиихи.
— А он, тату, и пани полковникова, — шепчет девушка, оправляясь на седле.
— А! Чёрт несе сего Голiафа в юпци! — ворчит Мазепа.
А у Палиихи в тороках уже болтается огромный серый волк.
— Як ваша работа, пане гетмане? — спрашивает Паяииха, грузно опираясь на седло. — Я вже вовка сироманця мов татарина, у полон взяла.
— Добре, добре, пани... А мы ничего ще не взяли...
— Ми лисичку впустили, — пояснила Мотрёнька.
— Так зайчика шймаете, — улыбнулась Палииха.
Наезжают другие охотники со всех сторон. У кого в тороках заяц болтается, у кого лиса, у кого серая остромордая сайга. Начинается оживлённый говор, похвальбы, рассказы о небывалых случаях. А вдали всё ещё то протрубит рог, то дружно затявкают собаки, то раздастся глухой выстрел...