Ровио, плотный, лысоватый, иногда заходил к ним домой. Отыскав взглядом Виктора, подмигивал, кивал на стоявшую во дворе легковушку. Мама не противилась: всем известно, что Густав Семенович очень любит детей, радовалась, когда отец и сын вместе с Ровио садились на виду у всего двора в обкомовский бьюик.
Вечерняя поездка всегда была праздником, Витя радовался быстрому бегу машины, вертел головой во все стороны. Ровио говорил по-русски медленно, с акцентом, и поэтому почти всегда переходил с отцом на финский. Кое-что Витя понимал: в Сельгах, да и дома с малых лет он говорил на родном карельском языке.
Обычно направлялись в сторону Лососинного озера. На тихой развилке останавливались, бродили по опушке леса, Виктор находил брусничку, нес в ладошке. Однажды, когда уже возвращались назад, почти у самого дома, Виктор, осмелев, спросил:
— Папа говорит, что вы Ленина видели?
— И видел, и разговаривал. Я охранял его от врагов, времени у нас было много, мы часто беседовали. Ильич и после революции не забывал меня. Среди финнов у него немало друзей было. Приходи послезавтра в 17-ю школу, у меня там встреча с ребятами, рассказывать о Ленине буду.
— Я еще в школу не хожу.
— Приходи, я попрошу, чтобы тебя пропустили персонально, — засмеялся Ровио и потрепал Виктора за вихры.
…Город отдалялся, растворялся в сумраке, грозовая туча накрывала его мохнатым покрывалом. Виктор встал, размял затекшие ноги. На палубе молчаливо сидели люди. Медленно прошла худая женщина в белом берете. Точно такой носила мама. Виктор подумал об этом, и слезы подступили к горлу. Он перегнулся через борт, стал вглядываться в темный с белесой проседью бурунный след за кормой, враз продрог и снова вернулся на свое покойное место, укутался брезентом, пахнущим рыбой и керосином. Щемящая тоска снова сжала горло.
Витя ни на секунду не забывал эту ее странную записку, разбуди его среди ночи, он тут же повторил бы торопливо написанные слова: «Дорогой Витя! Я уехала в командировку. Так надо. Прощай. 28 июля 1941 года».
Записка лежала в комоде, рядом тикали маленькие мамины часики. Почему она их не взяла? Забыла? Нет, оставила сознательно. Значит, они ей не нужны, значит, уехала не в командировку. А куда? В эвакуацию со своими? Такого не могло быть — все уезжали на восток с семьями. Виктор ходил по опустевшим улицам, слонялся около горкома, надеясь встретить кого-нибудь из приятелей матери или отца, но люди тут были новые, занятые своими делами.
— Мама, мама, как ты могла бросить нас, — всхлипнул Виктор, уже не в силах удержать слезы.
Рядом гулко прогрохотали сапоги, брезент пополз вверх, над Виктором возникла широкая борода шкипера.
— А я слышу, кто-то есть, думаю, может, пособить чем надо. Шел бы ты в трюм, поспал.
— Там людей много, дышать трудно.
— Ну, коли так, сиди, конечно, только не горюнься. Горя у всех через борт, горя больше моря. Ты вот, я приметил, с бабкой плывешь, а маманя где обретается?
— Не знаю. Уехала в командировку и потерялась. А тут повестка, что мы должны плыть сегодня на барже в эвакуацию. Два узла захватили и айда. Говорил бабушке— валенки надо взять и пальто отцовское теплое, так она обзывается всякими словами. Заладила: вернемся по первопутку — и все тут.
— Озябнешь, приходи чай пить, — сказал шкипер, подтыкая под Виктора брезент.
…И дед и прадед матери жили в Сельгах, крестьянствовали, ловили рыбу в богатом Селецком озере. Виктор, когда подрос, почти каждое лето приезжал к бабке Матрене. Окончит школу — и в Сельги. Мать привезет его, побудет день-другой и назад в Петрозаводск — работа, дела. Бабушка и Виктор ставили сети, ряпушка ловилась — во-о! — длинная, на всю сковородку, набитая икрой, как колбаска. Бабушка чистила молодую картошку, резала кружочками, клала вперемежку с ряпушкой, заливала сметаной, ставила в печь.
Приехав как-то на денек в августе, мама показала Виктору свои потаенные места, куда она в детстве, такой же босоногой, бегала за морошкой, за черникой. Витя кликнул своего дружка Толю Маркова, и теперь они почти каждый день приносили по берестяному туеску ягод.
Показала мама и грибные поляночки в старом лесу за озером, куда они плавали на лодке:
— Бывало, мы нашим семейством чуть не полную лодку волнушек да груздей набирали. Богатые края. Тут, ежели грибной год, то хоть косой коси.
И когда вскоре старый приятель мамы Степан Константинович Локкин, высокий, длиннорукий, гордо носивший на красном сатиновом кружке орден Красного Знамени, полученный за лихие партизанские налеты в гражданскую войну, принес новенькую косу-горбушу, подал бабке и сказал: «Во, Матрена Михайловна, легче лебединого пуха», Витя схватил его за руку:
— Это грибы косить, дядя Степанушка?
Локкин долго хохотал, приседая и кашляя.
Мама приезжала в Ссльги редко, но Витя ждал ее каждое воскресенье. Вместе с бабушкой чистил мелким красным песком у колодца, а потом квашеным тестом самовар, тряпочкой бережно тер старинные медали, выбитые на его боку.
— Вишь, чисто генерал, хоть честь отдавай, — смеялась мама, довольная, раскрасневшаяся, прикладывая по-военному ладонь к белому берету. Она выходила с Витей на улицу — белая кофточка с вышивкой нитками мулине, черная узкая юбка, черные лодочки-лакировки и часики на руке, тикающие тоненьким звоном. Все село знало его маму, почти все село перебывало у них за зиму в Петрозаводске. Спали на старенькой деревянной раскладушке, на полу — бросали лосиную шкуру, отцовский охотничий трофей. Виктор и сам любил поваляться на ней, показывая гостям заскорузлую дырку от пули.
Председатель колхоза «Красный партизан» Тимофей Васильевич Захаров чинно здоровался с мамой за руку. Мимоходом докладывал ей, что Витек не бьет баклуши в селе: лошадей любит, силос помогал возить, рожь, ячмень в снопах, веял зерно под навесом, даже шишку на лбу ручкой от веялки набил. Виктор слушал-слушал и, враз покраснев, запускал мотор: фыркал, взмахивал неистово перед собой правой рукой — один оборот, второй, третий, давал команду «От винта!» и устремлялся в полет, точнее, в бег.
Бежал на колхозный луг к Гавриле Мекечеву поить лошадей. Тревожно и радостно сидеть на спине Серка, когда тот медленно входит в воду, пьет, не отрываясь от чистой глади, и вот уже плывет по замершему полуденному Селецкому озеру.
В селе текла совсем иная жизнь, не похожая на городскую, — вольница! Тут бабушка с первого дня забирала ботинки, давала старые галифе или домотканые самодельные штаны, чтоб не отличался от деревенских, и после утреннего парного молока от коровки Мути можно было исчезать хоть до вечера, если бы есть не хотелось в обед. Все лето можно гонять босиком! Можно самому плавать на лодке, купаться по сорок раз в день, ловить удочкой рыбу, на ночь выходить на дальнюю ламбушку, собирать с ребятами чернику, перемазаться, разукраситься, и никто не спросит вечером: «Ну, чего ты намартышничал сегодня?»
В городской жизни были, конечно, свои прелести. Зимой Виктор летал на лыжах, катался на санках с горки, которая сбегала в ямку Онегзавода. Нравилось толкаться по праздникам у гостиного двора, где пахло теплыми пирожками, дегтем, ременной сбруей, керосином. Частенько бегал на пристань — там приезжие рыбаки прямо с лодок продавали свежую рыбу.
А Первомай! Всё в кумаче, играют оркестры, повсюду песни, задорно, не жалея каблуков, пляшут «яблочко» онегзаводские комсомольцы.
Летом в Петрозаводске стали отмечать День Военно-Морского Флота. Отец повел Витю на водную станцию еще утром. Смотрели, как готовят тяжелую шлюпку гребцы, как выпорхнула в Онего, словно белокрылая чайка, парусная яхта. Народу все прибывало. Начались шлюпочные гонки, заплывы пловцов, и наконец вышли водолазы — чудо из чудес! Толстый дядечка в морской тельняшке озорно бросал в озеро фарфоровые тарелки, те скользили на дно, через минуту водолазы поднимали их наверх. Виктор так аплодировал, что ладошки горели весь день.
Запомнилось, как открывали памятник Ленину на площади 25-го Октября. Гудел митинг, бухала медная военная музыка. Витя с мамой стоял в первом ряду, и ему хорошо было все видно. Вот на гранитную приступочку, прямо у памятника, взошло несколько человек. Витя узнал Ровио, тот выступил вперед, поднял руку и стал говорить речь. Позади стоял радостный отец и улыбался Виктору. Потом был громоподобный салют из пушек, оркестр играл «Интернационал», шелестели под холодным ноябрьским ветром знамена. За обедом отогревались чаем, отец был на редкость веселым, нежно смотрел на маму, и они пели любимую их песню: