Я повернулся и быстро пошел назад, в высоченную, почти триумфальную арку.
— Гошка!
Я вздрогнул, судорожно обернулся. Да нет, ничего и никого Ребятишки какие–то бегают. Женщины судачат. На пятом этаже, на балконе, старуха вешает белье… Да и не живет она тут давно.
Тогда полгода назад, я не обернулся — рвать, так сразу. А она крикнула вслед: «Гошка!» Вот уже полгода эхо мечется по двору.
Я вышел на улицу и пошел вниз, к бульвару. Было тепло, как всегда летом, и людно, как всегда в Москве. Улицы пересекались с другими, трамваи шли по своим маршрутам, и вообще все было понятно: какое число, почему лето, почему человек бежит вдоль тротуара. К автобусу бежит, куда ж еще… Было даже понятно, зачем встречаются мужчина и женщина… Все–таки чертовски странное состояние — никого не любить…
Человеку, хотевшему видеть именно меня, было лет сорок. Он сидел на стуле в углу, расставив ноги, сидел плотно, неторопливо — медлительный житель какого–нибудь медлительного райцентра, привыкший ждать попутные машины, погоду, начальство, поезда, указания…
Я поздоровался и сел за стол. И еще с минуту он молчал, что–то соображая. Потом сказал:
— Проездом тут, с курорта.
— Где отдыхали?
— В Ялте, дом отдыха «Массандра».
— Ну и как погода?
— Ничего, хорошая погода.
—. Фруктов много? Он блаженно улыбнулся:
— Насчет фруктов, откровенно скажу, здорово. Вишни, яблоки. Помидоры сорок копеек кило…
Я спросил:
— Вы с востока?
— Из Кирбита.
— Это который на границе?
— От нас граница семьдесят километров.
— Ну и кем же вы там работаете?
Он ответил:
— Вот как раз в этой самой больнице завхозом.
— Ну и что у вас там случилось?
Человек на минуту замолк и, чтобы удобней рассказывать, вместе со стулом повернулся ко мне.
Обычная житейская история. Райцентр, больница, каменистые дороги, «скорая помощь» на сжеванных скатах, прокол, опять прокол — и вот уже не от врача, а от шофера зависит судьба больного… В снабах резины нет, а там, где есть, по перечислению не получишь. И врач, замотанный районный врач, начинает комбинировать…
— Письмо получил, — сказал человек и достал из кармана конверт. — Написали на него заметку в райгазету, а теперь, значит, в показательном порядке передали дело.
Я кивнул. Так вот почему он хотел говорить именно со мной: просто месяц назад вышел мой очерк о дружиннике, осужденном за подвиг. А здесь тоже судебное дело.
— Врач хороший? — спросил я.
— Просто исключительный врач. Самый безотказный товарищ. Вот сколько у нас было главврачей — исключительный изо всех. Прямо противоположная картина, как в заметке.
И деловито пояснил:
— А без машины у нас никак. Тем более что у нас, откровенно говоря, товарищ хромой, на протезе.
— Хромой?
— Ну, — кивнул он.
— С войны?
— Да нет, он у нас молодой товарищ. Еще в школу бегал, под несчастный случай попал.
— И все время ходит на протезе?
— Главным образом на протезе, — солидно подтвердил тот.
— А когда машина стоит, как ездит?
— Колхозы дают, либо на лошади.
— А если в горы?
— В горы, откровенно говоря, главным образом на лошади.
— Так и ездит — с протезом?
Тот виновато склонил голову набок:
— Когда на лошади, протез брать не решается. Не дай бог что, а ремонта у нас своими силами соответствующего нет. Тут уж он берет костыль.
— А когда на лошади едет, костыль у него где?
— За спину подвязывает.
— Концом вверх или вниз?
— Вроде вверх.
Он смотрел на меня во все глаза и отвечал быстро, как таблицу умножения.
— Точно вверх?
— Вроде точно.
— Как ружье?
Он обрадовался:
— Во — как ружье.
— Когда вам на поезд? — спросил я.
— Двадцать два сорок.
— Дела в Москве есть?
Он повертел головой и улыбнулся:
— В магазин бы надо зайти, купить кой–какую мелочишку.
— В шесть часов сможете зайти на двадцать минут?
Мы договорились, что он зайдет в шесть, и я показал ему в окно, как проехать к ГУМу, ЦУМу и магазину «Охота и рыболовство».
Я еще немного постоял у окна, глядя вниз на улицу, не старую и не новую московскую улицу, которую я вижу каждый день и никогда не узнаю до конца. Я глядел на кишащую машинами мостовую, на витрины и на людей, которые неожиданно возникали на тротуарах, у магазинов, у автобусов и так же внезапно исчезали, а улица все менялась и менялась, потому что каждый из них что–то давал ей и что–то уносил с собой.
Я увидел, как мой завхоз вышел из углового подъезда и остановился на краю тротуара, с основательностью периферийного жителя изучая возможности перехода через улицу. Дважды он сунулся было в этот опасный поток, но оба раза торопливо выскакивал на берег. Наконец он все же преодолел рубеж, неожиданной рысцой добежал до остановки и в порядке очереди умялся в подошедший автобус.
Я вспомнил все, что он мне рассказывал, что я вычитал из письма и о чем догадался сам. Пока я не слишком ясно представлял себе этого парня, главврача. Но будущий очерк я уже представлял.
Я пошел к Одинцову.
Одинцов, мой косвенный начальник, встав навстречу, некрепко, но с симпатией пожал мне руку, а другой рукой дружелюбно похлопал по плечу.
— Привет, привет, — сказал он. — Ну — живы? Здоровы?
Я сказал, что жив и здоров, что материал взял и послезавтра к концу дня сдам очерк.
— А не фельетон?
— Материал очерковый.
— Ну ничего, — сказал он. — Ваше имя и так не пропустят. Кстати, последний ваш фельетон прошел великолепно: три десятка писем за неделю. Прекрасный был фельетон, особенно финал.
Он улыбнулся, покачал головой и даже губами шевельнул, как бы вспоминая этот самый финал.
Одинцов — приятный человек… Ему за сорок, но держится он хорошо, а модная вязаная куртка придает ему моложавость и даже некоторый оттенок вольнодумства. Как тип Одинцов почти совершенство и цельностью облика, отточенностью деталей буквально ласкает взгляд.
Мы немного поговорили о будущем очерке. Я посоветовался с ним насчет заголовка. Из трех вариантов он сразу же выбрал лучший, мягко заметив, что надо попытаться найти что–нибудь еще более броское, потому что мой очерк — он в этом не сомневается — будет «гвоздем» номера и его надо выделить. Он сказал, что наверняка будут интересные отклики, можно даже организовать что–то вроде дискуссии — тему дискуссии он определил очень точно.
Одинцов — умный человек…
Я хотел договориться о командировке в Кирбит. Но он вдруг спросил, как я обживаюсь на новом месте, и тут же сказал, что комнатушка в коммунальной квартире — это, разумеется, временно и что, как только издательский дом будет готов, он лично вновь поднимет этот вопрос. Я ответил, что восьми квадратных мне вполне хватает, но он, умудренно усмехнувшись, возразил, что, я не век буду жить один и что жилье нужно брать не тогда, когда оно позарез необходимо, а когда есть возможность его получить. У меня должны быть человеческие условия для работы, и он, кстати, уже говорил в месткоме…
Одинцов — заботливый человек…
За что я его так не люблю? А вот это, к сожалению, не так–то легко объяснить. Вообще о нем трудно сказать что–либо определенное. Он — никакой. То есть такой, как надо. Как надо на данном историческом этапе. Если в моде новаторство, он новатор. А если завтра на этой должности вдруг понадобится консерватор, то более последовательного консерватора, чем он, не найти. Он принимает форму должности, как жидкость принимает форму сосуда. Ни у кого еще не встречал я столь полного отсутствия каких бы то ни было убеждений.
Раньше я думал, что он просто коммерсант, присосавшийся к газете со стороны бухгалтерии. Но потом понял, что это не так. По–своему Одинцов любит газету. Она для него — и заработок, и хобби, и цех, и теннисный корт. Ему приятна ежедневная спешка, приятны летучки, планерки и редколлегии, где можно поговорить по–деловому и не без удовольствия, побороться за место на полосе, остроумно примирить непримиримые точки зрения, вступить в коалицию с двумя завотделами против третьего, а потом с этим третьим против первых двух. Ему нравится с легким снобизмом газетчика сказать о министре, что, мол, Николай Степанович неглупый человек, и нравится с всепонимающей улыбкой выслушивать пламенные филиппики юных практикантов. Свой кабинет ему тоже нравится, он с удовольствием передвигает бумаги на столе, с удовольствием похлопывает по крышке, а подлокотник кресла поглаживает нежно и чувственно, как женское бедро.