«Нужно быть доблестным ради себя самого… Совсем не для того, чтобы выставлять себя напоказ, должна наша душа быть стойкой и добродетельной; нет, она должна быть такою для нас, в нас самих, куда не проникает ничей взор… Она научает нас не бояться смерти, страданий и даже позора; она дает нам силы переносить потерю наших детей, друзей и нашего состояния… Это — выгода гораздо большая, и жаждать, и чаять ее гораздо достойнее, чем тянуться к почету и славе, которые в конце концов не что иное, как благосклонное суждение других людей о нас».
К слову.
Я счел за благо излагать дело, для которого и написана эта книга, и рассказывать об участи человека, к которому она обращена, возложив на самого читателя в значительной части труд домыслить те связи, которыми объединяются многие ее фрагменты. Кто «я» такой и достаточно ли у этого самого «я» оснований, чтобы поступить именно так, а не как-либо иначе, — вопрос иной. Чуть позже я постараюсь этот вопрос выяснить…
«Государь! честь дороже присяги, нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись еще».
Это было сказано А. Н. Раевским в ответ на обвинение Николая в том, что Раевский преступил присягу, не донеся о тайном обществе. Афористическая формула значила многое. Честь оказывалась неотделимой от существования личности, отделяясь от вмененного в обязанность, от мундира. Николай угадал эту сторону дела в событиях 14 декабря, навсегда сохранив острую подозрительность ко всему личностному. Он почуял, что неофициальное слишком близко к недозволенному… Но если даже лишь появилось понятие о «чести мундира», значит, уже существует и еще какая-то иная честь — «немундирная», неформальная, извне никем не присвоенная, внутренняя, собственная честь человека.
Во времена декабристов было, конечно, еще очень остро представление о сословной, дворянской чести. Оно волновало Пушкина, Грибоедова, волновало многих декабристов. Тема попранных дворянских прав — прав, попранных самодержавием, представляла собой важный элемент общедекабристской идеологии. Идея восстановления дворянства в его правах перед лицом почти уже совершенно узурпируемой, почти уже самозванной после Петра I самодержавной власти, тем паче перед лицом всякого рода временщиков, всякого сорта фаворитов и людей «в случае» — эта идея была по существу идеей перехвата дворянством политической активности у самодержавия. С этой идеей связаны, безусловно, многие политические проекты дворянских революционеров. Это известно и уже достаточно освещено в исследовательской и популярной литературе о декабризме. Но людям такого уровня, как, скажем, Чаадаев, становилась все более близка, все более ими осмыслялась и прочувствовалась мысль о внесословной чести человека, которую-то, собственно, и следует беречь, которой, на самом деле, и стоит лишь жертвовать едва ли не всем — мнением «толпы», карьерой, даже — порой — жизнью. Но дело все это было сложным, порой мучительно запутанным. «Невольник чести» — это было сказано Лермонтовым, который и сам погиб на дуэли, на смерть поэта. О какой чести сказано тут у Лермонтова, и чувствовал ли он сам себя таким невольником? «Неволя чести» — что это такое? Может быть, поэтический перифраз Кантова «категорического императива»? Или все-таки речь тут об узах условных понятий? Чаадаев говорил, что, будь он в роковые дни подле Пушкина, катастрофы бы не произошло. С точки зрения многих современных авторов, Пушкин занял единственно возможную для своего достоинства позицию, решаясь на едва ли не спровоцированную дуэль. Но давайте попробуем поверить все-таки Чаадаеву, который, кстати говоря, однажды вроде бы уже уберег Пушкина — было дело — на самой грани непоправимого, быть может, поступка. Что же тогда из всего этого следует? Какие доводы мог представить Пушкину Чаадаев, какую нравственную позицию мог противопоставить пушкинскому понятию «оскорбленной чести»? Стоит, наверное, подумать. А ведь иные авторы и ныне находят, что у Пушкина вообще в ту пору не было никакого иного решения, кроме дуэли, не было и даже быть не могло. Более того, ныне приходится встречать в литературе и суждения относительно того, что Пушкин на дуэли с Дантесом грудью своей, так сказать, защищал честь и достоинство всей русской культуры, всей передовой русской общественной мысли того времени. Возникает своеобразный образ — модель дуэли на Черной речке как некоего трагического эпилога к Сенатской площади. Нравственно-психологический эпилог к социально-политической катастрофе… Впрочем, такого рода модель — дело, конечно, читательского воображения. Однако надо признать, что так или иначе, но в определенных социально-психологических обстоятельствах вопрос чести — это вопрос жизни, хочет того человек или нет, знает о том или не знает. И всегда, пожалуй, вопрос чести — вопрос судьбы.
«Честь… является душой монархического образа правления: не та философская честь, которая является не чем иным, как изысканным чувством, испытываемым благородной и чистой душой от своего собственного достоинства, которая имеет в основе здравый смысл и смешивается с долгом, которая существовала бы даже вдали от взоров людей, имея свидетелем лишь небо и судьей лишь совесть, но та политическая честь, природа которой состоит в стремлении к преимуществам и отличиям, которая ведет к тому, что люди не довольствуются тем, чтобы быть достойными уважения, а хотят главным образом того, чтобы их ценили, стремясь вложить в свое поведение больше величия, чем справедливости, больше блеска и достоинства, чем здравого смысла; та честь, которая содержит в себе по меньшей мере столько же тщеславия, сколько и добродетели, но которая в политическом устройстве заменяет самую добродетель, ибо она при помощи простейшего из всех средств заставляет граждан идти вперед к общественному благу, когда им кажется, что они идут лишь к цели своих личных страстей; та честь, наконец, часто по своим законам столь же странная, как и великая по своему действию, которая порождает столько возвышенных чувств и нелепых предрассудков, столько героических поступков и безрассудных действий, которая хвалится обычно уважением к законам, а порой считает также своим долгом нарушать их, которая повелительно приказывает повиноваться прихотям государя и, однако, разрешает отказывать ему в своих услугах тому, кто считает себя оскорбленным несправедливым предпочтением, которая повелевает одновременно великодушно обращаться с врагами отечества и смывать оскорбление кровью гражданина…»
Конечно, мысли Руссо, на которые Максимилиан Робеспьер здесь опирается, выраженно политизированы. Политизированы до такой степени, что собственно нравственная сторона как бы и затушевывается. Но важнее, пожалуй, тут иное: вопрос чести способен в определенных обстоятельствах становиться вопросом политики. Или по-другому и, быть может, вернее, определенная политика может становиться делом чести.
«…Кровью омыть запятнанную честь. Предрассудок общий, чуждый духа христианского! Им ни честь не восстановливается и ничто не разрешается, но удовлетворяется только общественное мнение, которое с недоверчивостью смотрит на того, кто решается не подчиниться общему закону».
«Вскоре после войны в общественном мнении обнаружилась большая перемена. Гвардейские и армейские офицеры, храбро подставлявшие грудь под неприятельские пули, были уж не так покорны, не так сговорчивы, как прежде. В обществе стали часто проявляться рыцарские чувства чести и личного достоинства, неведомые до тех пор русской аристократии плебейского происхождения, вознесенной над народом милостью государей».