У Д. Завалишина был младший брат — Ипполит. «Во время нашего дела, — читаем в «Записках» Якушкина, — он находился в инженерном училище. Когда брат его был осужден в каторжную работу, он сделал на него донос, до такой степени отвратительный, припутав тут и сестру свою, что он был исключен из училища и отправлен по пересылке солдатом в Оренбург. Владимирский губернатор г[ра]ф Апраксин сжалился над его молодостью и оказал ему некоторое снисхождение. Завалишин донес об этом в Петербург, и граф Апраксин лишился своего места. По прибытии в Оренбург Завалишин сблизился с некоторыми юнкерами и молодыми офицерами своего баталиона; бывши неглуп от природы и получивши некоторое образование, он имел значение между этой молодежью и скоро приобрел ее доверенность. В дружеских беседах, за стаканом чаю с кизляркой, он склонил молодых людей участвовать в тайном обществе, которого он был основателем; получив несомненные доказательства их согласия принадлежать к тайному обществу, он донес ген. — губернатору Эссену о существовании тайного общества в Оренбурге; тотчас было произведено следствие, и оказалось, что все члены этого общества были приняты Завалишиным».
Далее было так.
«Суд приговорил четырех прапорщиков, одного хорунжего, одного унтер-офицера, в их числе Ипполита Завалишина, к смертной казни. Генерал Эссен, в порядке конфирмации, осудил провокатора на вечную каторгу, других — на разные сроки. Николай сбавил сроки всем, кроме И. Завалишина… Он проявил себя новым доносом, писал Николаю, что генерал Эссен помешал ему раскрыть оренбургский заговор полностью и теперь семена зла остались. Николай не поддался на провокацию, оставил донос без последствий; Эссена наградил графским титулом и перевел генерал-губернатором в Петербург.
По просьбе Д. Завалишина, читинские узники согласились допустить Ипполита в их тюрьму в надежде, что он среди них исправится. С декабристами он был переведен в Петровский Завод, но в 1842 г. его пришлось удалить оттуда. На поселении в Сибири И. Завалишин вел себя так, что его… один раз даже высекли розгами. В апреле 1855 г. его снова предали суду за ябедничество и кражу. Манифест 1856 г. освободил его.
Ипполит Завалишин дожил до глубокой старости. Он был плодовитым писателем-обличителем с уклоном в доносительство. Книги его, преимущественно исторические, печатались в 60-х годах…»
Так что традиции от 20-х к 60-м годам шли разные. Были и такие. Уже начиналось.
И трудно избавиться от мысли, что есть некая связь между идеей «Устава Ложного Ордена» Д. Завалишина и вообще всей его мистификацией то ли следствия, то ли товарищей-декабристов и «Тайным обществом», учрежденным в провокационных целях Ипполитом. Словно тень какая-то прошла вслед за подлинной драмой Сенатской площади, порожденная извращенной психикой мерзкого мальчишки — брата декабриста. И, кривляясь в каком-то гнусном озорстве, тень повторила характерные контуры ситуации, которую словно бы передразнивала, когда подлинная драма уже совершилась, уже после виселицы — в наступившем молчании и среди воцарившейся оторопи и немого ужаса.
«…Сатана, вечный мятежник, первый свободный мыслитель и эмансипатор миров».
«Вольтер сказал: «Если б не было Бога, его следовало бы придумать». А я, как ревностный поклонник свободы, этого необходимейшего условия человеческого развития и совершенства, более склонен вывернуть его афоризм наизнанку и говорю, что если бы Бог существовал, то было бы необходимо его уничтожить.
Строгая логическая необходимость этого акта слишком очевидна, чтобы требовать еще доказательства».
«Нам вот предлагают, чрез разные подкидные листки иностранной фактуры, сомкнуться и завести кучки с единственною целию всеобщего разрушения, под тем предлогом, что как мир ни лечи, все не вылечишь, а срезав радикально сто миллионов голов и тем облегчив себя, можно вернее перескочить через канавку».
Отношение Достоевского к декабристам было весьма, как известно, непростым. Вопрос этот занимал и занимает наших литературоведов и историков общественной мысли, тут он не может стать, естественно, предметом специального рассмотрения. Можно, пожалуй, все-таки сказать, что в 60-е годы, в пореформенную пору особенно, традиции дворянской революции, идеи декабризма с острым пристрастием испытывались сразу с двух противоположных сторон — «нигилистами», все более тяготевшими в своей экстремистски-радикальной части к разного рода бесовщине, и автором «Бесов». Как это, быть может, ни странно, во многом эти две стороны совпадали в этом случае. О нигилистически-экстремистском отречении от декабризма дальше будет надобность сказать особо. Что же касается Достоевского, то здесь уже ко времени заметить, что судьба, вернее, ход развития самой жизни достаточно тесно связали биографию писателя со ссыльными декабристами в исходной точке его творчества. Конечно, невозможно переоценить ту роль, которую сыграла встреча Достоевского с декабристками Н. Д. Фонвизиной и П. Е. Анненковой, добившимися свидания с ним в ту страшную пору его жизни, когда после изуверского фарса на Семеновском плацу, во время которого, согласно заранее разработанному сценарию, дело было устроено так, что объявление осужденным петрашевцам о помиловании огласили после того, как уже прозвучала команда к «расстрелянию», Достоевского доставили в пересылочный острог Тобольска, чтобы затем отправить для отбытия каторги в Омскую крепость. Почти четверть века спустя Достоевский вспоминал: «…в Тобольске, когда мы в ожидании дальнейшей участи сидели в остроге на пересыльном дворе, жены декабристов умолили смотрителя острога и устроили в квартире его тайное свидание с нами. Мы увидели этих великих страдалиц, добровольно последовавших за своими мужьями в Сибирь. Они бросили все, знатность, богатство, связи и родных, всем пожертвовали для высочайшего нравственного долга, самого свободного долга, какой только может быть… Они благословили нас в новый путь, перекрестили и каждого оделили евангелием — единственная книга, позволенная в остроге. Четыре года пролежала она под моей подушкой в каторге».
Приведя это важное признание, И. С. Зильберштейн замечает: «Достоевский забыл упомянуть, что жены декабристов расшили переплет этой книги и вложили туда деньги…»
Это была, конечно, почти совершенно символическая встреча при самом входе в Мертвый Дом. Но важнее даже и этого символического знака истории был тот, которым она пометила связь «Записок…» Достоевского с «Записками» Якушкина — двумя вехами-памятниками «каторжной литературы» и одновременно «каторжной мысли», которые словно взяли в черную, из кандалов кованую, раму всю «эпоху Николая I». «Записки» Якушкина поведали — заботами Герцена — всему миру о том, как начиналась эта эпоха и что творилось в потайных, скрытых за плац-парадными фасадами недрах ее; «Записки…» Достоевского стали той «страшной книгой», которая, по мысли Герцена, всегда будет красоваться над выходом из мрачного царствования Николая, как известная надпись Данте над входом в ад.
Но не в одной, пусть и исторически многозначительной, символике тут заключено дело. При некотором аналитическом старании вполне можно «было бы проследить и показать, как некий «декабристский мотив» проявился в самом тексте «Записок…» Достоевского, как то здесь, то там возникают в этом произведении знаки, признаки и отзвуки этого мотива, как он сказывается в итоге и на общей нравственно-психологической интонации произведения, принесшего автору впервые мировую известность. Сознание и творческая память Достоевского сберегли этот мотив навсегда. И не только в образных его перевоплощениях и переосмыслениях, но и вполне конкретно, персонифицировано — в многократных позднейших возвращениях мысли писателя к имени декабриста Якушкина. В исследовательской литературе отмечается факт отражения в творчестве Достоевского прямых впечатлений его от чтения якушкинских «Записок». Но это не только лишь отражение впечатлений, это еще и развитие, углубление некоторых коренных идей Якушкина в новых условиях, с новых позиций, но в конце концов — в том же общем направлении. «Все должны иметь право на землю», «у нас русских понял декабрист Якушкин — искреннейший человек»… И далее: «Всякий должен иметь право на землю. У нас это народное начало. Декабрист Якушкин. Мы ваши, а земля наша. Собственн<ость> — святейшая вещь: личность».