Так вспомнился уже в 70-х годах Достоевскому Якушкин, и так мысли Якушкина сомкнулись, как видно, с мыслями Достоевского о почве деятельности всякой личности. Вопрос о русской общине как реальной почве коренных освободительных преобразований в стране станет вскоре центральным вопросом всей русской общественной мысли вообще, обретет чеканную формулу организации революционного народничества: «Земля и Воля». К этому именно вопросу обратится и К. Маркс, размышляя по поводу возможностей некапиталистического развития пореформенной России… Но все это будет потом и на совершенно иных, понятно, мировоззренческих основаниях. Якушкин же словно бы прямо лишь «наткнулся» на этот самый вопрос, как немногие еще декабристы (Николай Тургенев прежде и больше всех), словно бы испытав какую-то зыбкость под ногами, словно ища, на что можно было бы все-таки опереться в своих вольнолюбивых помыслах и метаниях.
«Гениальность, или нечто похожее на нее, у Фурье, рвение Овена, утопии многих других, могут вербовать прозелитов и возбуждать восторг в некоторых приверженцах; но мечты этих людей останутся мечтами, хотя они возносятся иногда на самую вершину. Но если осуществление этих теорий невозможно, то все же они могут сослужить службу человечеству, направляя внимание и энергию серьезных умов на некоторые предметы, важность и полезность которых без них не были бы в достаточной мере сознаны. Но для этого мало одной фантазии. Один из основных пунктов теории Пестеля и его друзей состоял в обобществлении земельной собственности, причем, порядок ее эксплоатации и должен был определяться правилами, установленными высшей властью… Я пытался опровергнуть их аргументы. Это было нелегко: опровержение некоторых теорий трудно; есть такие, самая нелепость которых делает их неопровержимыми. В конце концов я заметил, что Пестель и его друзья были гораздо более недовольны моим несогласием с их социальными теориями, чем моим мнением относительно тайных обществ».
«Странный, однако, факт, может быть, многими и не замеченный, — в России, государстве самодержавном и в котором в большом размере существует рабство, находится и главный элемент социалистических и коммунистических теорий… — это право общего владения землями четырех пятых всего населения России, т. е. всего земледельческого класса: факт чрезвычайно важный для прочности будущего благосостояния нашего отечества».
Михаил Александрович Фонвизин — ближайший друг Якушкина, член Союза благоденствия и Северного общества, один из идеологов северян, генерал, герой антинаполеоновских войн, приговорен к двенадцати годам каторги, которую отбывал в Чите и на Петровском Заводе, на поселении активно переписывался с Якушкиным и Пущиным, который под старость женился на вдове Фонвизина. Якушкин испытывал чувство большого пиитета по отношению к старшему по возрасту другу, под непосредственным командованием которого он провел все походы Отечественной войны. Якушкин внимательно относился к мнению Фонвизина при решении самых важных вопросов в своей личной жизни и в политической деятельности. Старший сын Фонвизина принадлежал к кружку петрашевцев, но по случайному стечению обстоятельств не был арестован. Он погиб от болезни в 1850 году, менее чем через год умер и младший сын Фонвизина. Старик Фонвизин был в числе очень немногих декабристов, которым позволили вернуться в Европейскую Россию еще при жизни Николая I. При отъезде своем из Сибири Фонвизин заехал в Ялуторовск, где отбывали в ту пору поселение Якушкин, Пущин, Оболенский, М. И. Муравьев-Апостол, Тизенгаузен, Басаргин. Матвей Иванович Муравьев-Апостол спустя много лет рассказывал: «Когда наступил час расставания. М(ихаил) А(лександрович) нас всех дружески обнял. Ивану Дмитричу поклонился в ноги за то, что принял его в наш т(айный) с(оюз)». Все это Муравьев-Апостол много лет спустя рассказывал Льву Толстому. Из «Записок» Якушкина, действительно, следует, что именно он принял своего полкового командира в тайное общество.
Достоевский не любил грибоедовского Чацкого, за «беспочвенность» — едва ли не прежде всего. «Чацкому, если б его сослали. Ты всего-то из банной мокроты зародился, сказали бы ему, как говорили, ругаючись, покойники из Мертвого дома…» Достоевский прикидывал, как один из его героев скажет другому: «…царь освободил народ, а не вы. Эта мысль у царей родилась, а декабристу Чацкому и в голову не приходила». А вот декабристу Якушкину, согласно Достоевскому, — приходила. Достоевский, похоже, в Якушкине, декабристе Якушкине, хотел бы видеть альтернативу декабристу Чацкому. Основательность, дельность, немногоречивость Якушкина были исполнены, наверное, для Достоевского особого смысла, не были одними лишь личными свойствами характера. Весь жизненный стиль Якушкина мог влечь Достоевского, ярко оттеняясь всем тем в характере грибоедовского Чацкого, что и у самого Грибоедова вызывало особую усмешку, не лишенную некоего скептицизма и сожаления. Конечно, Чацкому в ноги Фонвизин бы не поклонился… Но только та альтернатива, которую Достоевскому хотелось бы найти, возможно, в декабристе Якушкине «декабристу Чацкому», была весьма условной…
И дворец занять было можно, можно было и убить Николая, можно было даже многого добиться, угрожая царю и иже с ним пушками Петропавловки, можно было, наконец, и самим притащить пушки и «палить», а не ждать, покуда «те» не начнут «палить». Можно, короче, было сделать так, чтобы вооруженное восстание удалось.
И пошло бы…
«…Разделяются члены общества на повелевающих и повинующихся. Сие разделение неизбежно потому, что происходит от природы человеческой а, следовательно, везде существует и существовать должно. На естественном сем разделении основано различие в обязанностях и правах тех и других».
Далее.
«Всякие частные общества, с постоянною целью учреждаемые, должны быть совершенно запрещены, как открытые, так и тайные, потому что первые бесполезны, а вторые вредны. Первые потому бесполезны, что они таких только предметов касаться могут, которые входят в круг действия правительства и для которых правительство уже учреждено со всеми отраслями, частями и подразделениями, особенно при существовании волостных обществ. Вторые же потому вредны, что они таких только касаться могут предметов, которые не могут быть сделаны гласными, а таковые предметы не могут быть иначе признаны, как зловредными, ибо государственный порядок… не только ничего доброго и полезного не принуждает скрывать, но даже, напротив того, все средства дает на их введение и обнародование законным порядком и к объявлению таких предметов и статей дружески и благосклонно всех и каждого приглашает. Следовательно, скрывать нечего добро… Увеселения и забавы дозволяются всякого рода, как частные, так и общественные, лишь бы они не были противны чистейшей нравственности и не заключали бы в себе разврата и соблазна. За сим обязано правительство бдительный и строгий иметь надзор. Весьма полезно заводить народные празднества для усиления народного духа и укрепления гражданской, дружеской связи. Сия статья предоставляется мудрому обдуманию Верховного правления…»
«Пестель был один из самых великих деятелей того времени. Это был человек огромного ума и железного нрава».
«Русская Правда» Пестеля не была известна Герцену и Огареву. А как бы отнесся к одному только стилю этого документа Щедрин? Кстати сказать, то обстоятельство, что Герцен и Огарев, оценивая декабризм с точки зрения его идейно-исторической сущности и в известной уже исторической ретроспекции, не были осведомлены о содержании главного программного документа наиболее радикального его крыла, — это обстоятельство само по себе является существенным элементом в воззрениях Герцена и Огарева на декабризм, в заметной мере определяя некую суммарность восприятия ими декабризма как цельного явления.