Солнечный свет набухал в небе, как сосущая артерию пиявка, и неподвижный воздух раскалялся под палящими лучами. Штиль маялся над жасминовым полем. Белые цветы, будто змеиные клыки, истекали терпким ядом. Темнокрылая бабочка, неосторожно опустив хоботок между лепестков, упала замертво.
Словно мед — густой, липкий и приторный — запах цветов обволакивал потное тело, не позволяя сделать и глотка свежего воздуха. Солнце распяло Дмитрия в поле, как на кресте, и увенчанные белыми коронами стебли качались вокруг, будто водоросли на морском дне. Конечности отказывались подчиняться: эта плотная, тягучая жара придавливала тело к земле, словно могильный камень. Обессиленный, он мог лишь немо молить о помощи… чьей? Он знал имя, но не мог вспомнить: оно вертелось на языке, как беглый привкус давно съеденной сладости.
Ночь изверглась на землю внезапно, как лава из жерла вулкана, и прислала спасение. Или тащилась за ним шлейфом.
За ней.
Обнаженное бледное тело загорелось во тьме вспышкой молнии. Жасмин, вплетенный в ее русые кудри, короной венчал гладкий лоб, а белоснежные лепестки трепетали, будто крылья мотыльков. Пальчики сжимали палочку ярко-красной карамели, а разводы порозовевшей слюны засыхали на кукольно-пухлых щечках.
Дмитрий вспомнил имя — Надя.
Его сестра.
Она с ленивой улыбкой кружила рядом с распластанным во мраке недвижимым братом, как кошка, изучающая загнанную в угол мышь. Девочка садилась на ляжки Дмитрия и с причмокиванием отправляла сладость в рот. Когда Надя склонялась к лицу брата, тот понимал ее без слов и лишь размыкал пересохшие губы. Струйка холодной, сахарной слюны капала на язык и скользила в горло.
В ушах Дмитрия звенел шаловливый смех. Дрожь пробегала по парализованному телу.
Ледяной, по-кошачьи шершавый язык слизывал, словно росу, капли лихорадочного пота с его разгоряченной наготы. Маленькие острые зубки погружались в мясо, и короткие вспышки боли все больше распаляли Дмитрия, вырывали стоны из груди. Жадный рот сестры припадал к ранам — она пьянела от родной крови, как от вина. Надя проводила конфетой по израненной груди, животу, ниже, ниже, ниже — пока карамель не проникла в его тело. Соединяя с братом, девочка запускала пальчики в кровоточащие укусы.
В эти минуты унижение и боль казались Дмитрию слаще конфеты в кукольном ротике сестры.
Ребенок хихикал, удовлетворенный шалостью, поднимался и вставал над братом. Теплое семя стекало по ее бедрам и капало на его грудь. Надя вздергивала за волосы голову брата к своему животу, и Дмитрий послушно припадал ртом ко шву, что от лобка поднимался вверх и разветвлялся под ключицами.
***
Дмитрий проснулся, хотя, видит бог, не хотел.
Немного воспоминаний осталось у него о сестре: вот она прижимается лицом к стеклу зоомагазина, и нос ее сплющивается и краснеет: «Димка, Димка! — восклицает, тыча в клетки с морскими свинками. — Глянь, какие у них тут мыши жирные!»; вот она сплевывает жвачку на ладонь и, прежде чем брат успевает ее остановить, закидывает в густую шевелюру девочки, перед ними купившей последнюю молочную шоколадку…
Болезнь легких подрезала Наде крылышки в восьмилетнем возрасте, и маленькая пухлощекая кукла день за днем превращалась в иссушенную мумию со свистящим дыханием.
Кое в чем Наде все же повезло — она умерла во сне.
В ночь перед похоронами Дмитрий покрывал белое, как жасмин, нежное и умиротворенное лицо сестры влажными от слез поцелуями, зарывался лицом в ее волосы, и сухая нотка увядших цветов звучала колыбельной его боли.
Он не помнил своих родителей — лишь знал, что отец повесился, а мать сгинула в сумасшедшем доме. Переехав в соседний город, Артемьевск, дети росли с бабушкой по линии отца, которой из-за постоянных работ и подработок было не до внуков. Последним ничего не оставалось, кроме как стать самыми близкими людьми друг другу.
И вот, брат остался один.
Прошло много лет. Дмитрий служил в похоронном бюро, и за всю жизнь ему довелось увидеть много мертвых тел самых разных типажей и возрастов. Лишь маленькие девочки привлекали его: будто шлейф невидимого огня, мелькавший на периферии зрения, покрывал их черты, и в его безмолвном треске слышалась та самая цветочная нота.
Будто невинные детские души, заключенные в остывшем, по-мясницки истерзанном аутопсией теле, молили о прощальной ласке.
Будто Надя хотела повидаться с братом.
Той, что лежала сейчас в ванне, не следовало быть здесь. Так гласил здравый смысл.
Нигде, кроме его объятий не уготовано ей в этом мире места.
Никем, кроме сосуда, не стать ей никогда.
Никем из них.
Темнота шептала Дмитрию, и звуки отдавали мертвым жасмином и карамелью.
Ее чуть влажные пряди темных волос лежали на груди и бархатно-мягком животе, переплетясь между собой, будто дремлющие змеи Медузы; со светлого лица сошла темная печать болезни и агонии, и оно выглядело спокойным, как лик каменного ангела; лиловые синяки оплели хрупкую шею, как бархотка, придавая девочке вид властный и царственный.
Казалось, что она спит, а не коченеет.
Тонкий, неуловимый цветочный аромат шел от ее тела, с каждым часом все больше набирая силу. Когда оно станет мягким, как воск, мертвые цветы расцветут в нем многоликим тлением.
И Дмитрий откликнется на их зов.
***
Он приехал в родной Осинов, получив в наследство квартиру бабушки по материнской линии. Ее он почти не знал, но что бы выразить хоть какое-то подобие благодарности, решил навестить ее могилу.
Но случилось навестить чужую.
Едва Дмитрий переступил ворота, как навстречу ему двинулась похоронная процессия. Впереди всех шли бледная старуха, укутанная в черный балахон, и мужчина в рабочем бушлате, придерживавший ее за худые плечи. Глаза женщины не моргали, остекленело сверля пространство; на помятом лице спутника залегли тени и искрилась щетина.
Как гравитационные поля планет притягивают астероиды, так и горе этой пары, казалось, тащило за собой остальную процессию: черная масса позади них ползла вереницей вареных мух на нитке, тихо переговариваясь, а какая-то парочка в хвосте — украдкой давясь на ходу похоронными подношениями и потягивая водку из пластиковых стаканчиков.
Виновницу торжества звали Катерина. Судя фото, прибитого к свежему деревянному кресту, при жизни она не была даже симпатичной: лишенное каких-то особенных черт лицо с сероватого, нездорового оттенка кожей; тусклая улыбка тонких губ не обнажала зубов и почти не касалась неярких карих глаз; жидкие пряди волос свисали на плечи, как отрубленные крысиные хвосты.
Смерть исправила все. То, что раньше было болезненной серостью, превратилось в тончайший серебряный покров из паучьего шелка; заостренные линии лица обрели магнетическое притяжение холодной стали, которой проводишь по коже с мазохистским наслаждением; белый саван, как солнце среди туч, светился в массе ютящихся рядом людишек, похожих на тени в луже; погребальная лента короной чернела на лбу.
Дмитрий пришел за ней ночью. Затянувшие небо рваные тучи прятали ночные светила, жадно глотая их холодный свет. Неясные, призрачные силуэты надгробий едва угадывались во мгле. Всюду царило такое глубокое безмолвие, что само время, казалось, онемело.
На этом некромантика закончилась.
Едва в крышке гроба заскрипел первый гвоздь, показав искривленную ножку, как над ямой прогремел пьяный вопль: «Э-э-э, стйать, сука!» Сторож попытался обрушить биту на светлую голову черного копателя, но тот чудом увернулся и огрел мужика лопатой по спине. Тот был уже достаточно далеко за гранью трезвости, чтобы подъем с земли составлял проблему приличных масштабов. Дмитрий решил оставить на время некромантику, выскочил из могилы и устремился вон, перескакивая через оградки и холмы.
В его родном городе кладбища, обязанные служить последним приютом мертвых и местом размышлений живых, напоминали гниющие под солнцем коровьи туши: многие надгробия покосились и торчали из земли, будто кривые зубы; могилы завалены слоями бесформенных кусков пластика, некогда бывших венками; объедки и бутылки оставались в кустах после безутешных родственников; возле ворот высились кучи побуревшей травы, выцветшего пластика, обломков разбитых камней, мелкого сора.