Бабушка Марфа забрала мальчика, напоила козьим молоком и перевязала ножку, а мама отнесла ему Аллочкины распашонки. Аллочка из них выросла, а этому мальчику было в самый раз. Мальчик уже давно не плакал и, когда мама взяла его на руки, стал просить у нее тити. Тогда мама сходила к тетке Лидке и тетке Соньке, у которых грудные дети. Так всем селом мальчика и кормили.
Правда, жил он у бабушки Марфы недолго. Ночью пришли какие-то люди и унесли с собой.
Эти люди рассказали, когда немцы расстреляли евреев и засыпали противотанковый ров землей, так земля над ними шевелилась еще три дня.
Дрова
От нас до железнодорожной станции больше пяти километров, но, если забраться на землянку, можно разглядеть все до малейших подробностей. И покосившийся элеватор, и водонапорную башню и даже дымы от паровозов.
В начале войны станцию бомбили немецкие самолеты, когда пришли немцы, бомбили наши, а под конец — снова немецкие. Доставалось на орехи и нам. Если огонь зениток слишком сильный, летчики отворачивали от станции и сбрасывали бомбы, куда попало. Особенно немецкие. Лишь только самолеты поворачивают от станции, мы прятались в погреб и не казали носа…
Когда отворачивали наши самолеты, никто не прятался, потому что наши бомбили одну железную дорогу. Наверное, летчицкие командиры давали задание: — не удалось разбомбить станцию, шпарьте по путям.
Я вместе со старшими сестрами внимательно следил за самолетами и, хоть мама обещала прибить, прибегали к воронкам от бомб первыми. После бомбежки на путях оставалось полно разбитых вдребезги шпал. Мы собирали щепки, складывали на повозку и тащили домой.
До войны-то топили печь углем, но при немцах его не купить, поэтому топили собранным в степи бурьяном. Он же, пых! И сгорел, словно порох. Пока суп сваришь, одного дыму наглотаешься. А дрова из шпал — лучше не бывает. Чуть подложил, и все кипит.
Однажды утром, когда станцию бомбили наши самолеты, на путях рвануло так, что качнулась землянка. Мы за повозку и туда. Глядим, железный мост через реку вместе с рельсами разорвало пополам.
Нам бы порадоваться за летчика, а Лида обиделась:
— Он слепой, что ли? Там же нет ни одной деревянной шпал! Неужели не видит, что нам топить нечем? Только бомбу зря угробил.
Мой немец
Но добыть дрова для плиты, это еще пол беды. С самого начала войны почти ни у кого не осталось спичек. Одни, чтобы иметь огонь под рукой, не гасили лампадку, другие — засыпали угли золой, дед Панькович добывал огонь кресалом. Возьмет кремень, старый напильник и давай кресать. Только искры в стороны. Потом под эти искры ватку подставит, она и разгорается.
Мы старались засыпать угли золой. И все бы хорошо, если бы не мамин родственник дед Сначук. Захочет покурить, свернет цигарку, а огня нет. Отправляется к нам и роется в золе, как себя дома. Прикурить-то прикурит, но уголькам капут. Утром сестры роются-роются в холодной золе, затем суют мне в руки дырявое ведро и отправляют, как Золушку за подснежниками, — «за жаром». Приказ известный — без жару не возвращайся!
Стою с ведром на улице, смотрю, у кого над дымоходом поднимается дым, и выбираю к кому идти? У тетки Куньки на постое немцы, — к ней соваться не стоит. К тетке Палажке не достучишься, тетка Нинка жару хоть и даст, но выговорит — в другой раз не захочется. Лучше всего к деду Паньковичу. Он, тоже меня не очень привечает, но его взрослая дочь Вера, называет женихом и, когда прихожу в гости, угощает поджаренным ячменем.
Возвращаюсь от деда Паньковича, размахиваю, словно поп кадилом, дырявым ведром, дым от меня во все стороны. Навстречу два немца. На мотоциклах. Молодой и старый. С котелками и автоматами. Галя деда Паньковича предупредила, что возле разбомбленного моста застрял эшелон с солдатами, и они разбрелись в поисках «млеко, курки, яйка». Про волков помолвка, а они и здесь! Увидели, остановили мотоциклы, подманивают пальцем и показывают на ведро:
— Партизан? Диверсант?
Я испугался, но марку держу:
— Не-е! Маме помогаю. Детей много, холодно, ам-ам варить нужно, а спичек, — развожу руками, — нет.
Молодому немцу я со своим ведром-кадилом не интересен, а старый слез с мотоцикла, присел, ковырнул желтым прокуренным пальцем угли и похвалил:
— Гут! Гут! — хорошо, значит. После похлопал меня по карманам, чтобы показал содержимое. Там горсть насыпанного Галей ячменя и больше ничего. Немец взял два зернышка, бросил в рот пожевал, снова сказал свое «Гут!», сунул руку в свой карман и дал мне коробок спичек. Полный полнехоньки! На чиркалке еще ни разу не чиркнуто! Погладил по голове и показал, чтобы я шел домой.
Дома я весь день был героем. В тысячный раз рассказывал, как кадил ведром, как меня признали за партизана, как угощал немца жареным ячменем, и, конечно же, как он вдруг подарил мне полный коробок спичек!
К вечеру мост отремонтировали, скопившиеся на путях эшелоны пропустили на станцию, и почти тотчас налетели наши самолеты. Там все гремело, горело и взрывалось. Мы с Эдиком, Инной и Лидой сидели на крыше землянки и радовались. Эти немцы ехали на фронт, чтобы убить нашего папу, а им дают прикурить здесь! Это вам «Млеко»! Это «Курки!», Это «Яйки!»
Хотя, если честно, наверно я радовался немного меньше других. Там на станции могли убить и «моего» немца.
Паять, лудить!
В детстве мы с Эдиком любили ходить на станцию. Смотрели на паровозы, слушали прицепленный к столбу громкоговоритель и даже делали под него зарядку. До сих пор помню: «Занятие ведет преподаватель Гордеев, музыкальное сопровождение пианист Радионов». Они, значит, в Москве командуют: «На месте шагом марш!», а мы у себя на станции маршируем!
Но больше всего любили смотреть и слушать Соломона Моисеевича. Возле станции был базар, где продавали молоко, картошку, яблоки и жареные семечки. У самого входа посудный доктор Соломон Моисеевич торговал оловянными палочками. Еще издали было слышно, как он зазывает народ:
Интереснее всего, что прямо за прилавком он паял дырявые ведра, кастрюли, котелки и кружки, с которыми к нему подходили разные люди. Бесплатно! Нагреет на примусе паяльник, поводит по котелку и на месте дырки уже оловянная заплатка. Вручает хозяйке и говорит: «Это вашим деткам на радость!»
Иногда женщины приносили даже чугунные горшки.
— Это уже «на медь», — выносил приговор Соломон Моисеевич и прятал дырявый чугунок под прилавок.
Как он приводил его в порядок, — для нас с Эдиком оставалось тайной, но на следующий день хозяйка получала свой чугунок почти новым. В благодарность она покупала одну, а то и две оловянных палочки.
Здесь же на прилавке, рядом с примусом стояла фотография жены и двух старших дочерей Соломона Моисеевича. Еще там был нарисованный художником из железнодорожного клуба портрет младшей дочери Софочки. Рыжей как само солнце и глазастой девочки в синем платье и с большим красным бантом.
Раньше, когда Эдик был еще очень маленький, я вдвоем с Верой деда Паньковича торговал молоком. Бабушка Маруся доила корову Зорьку, наливала в бидон молока и мы с Верой шли на базар. Она несла бидон, а я баночку, чтобы отмерять покупателям молоко. В том месте, где сейчас Соломон Моисеевич торгует оловянными палочками, стоял деревянный домик, в котором он работал. Вера ставила бидон на специальное окошко, Соломон Моисеевич наливал маленький стаканчик молока, рассматривал на свет, нюхал и пробовал на вкус. После выливал оставшееся на дне стаканчика молоко в маленькой ведерко и приклеивал на бидон бумажку.