— Не простила...

Я сказал эти слова вслух и сразу же испугался. Но рядом никого не было. Сверху валилась роса.

...Неужели это было сегодня? Было со мной и с Нюрой? Почему она встретилась здесь, в Казани? И вдруг я вспомнил, что в Казани у ней пересадка. Она и в деревне говорила, что едет сперва до Казани, а потом слезет и перейдет в другой поезд. И оттого, что вспомнил, стало легче. Что-то объяснилось — и уже легче.

...Под окном снова прошли носильщики, загремели тележки. Захлопала входная дверь, и сразу вокруг меня заговорили громкими утренними голосами, и в ту же секунду объявили мой поезд. Проснулись люди. Прошел мимо грузин с ребятишками, они все хныкали, не выспались, а у отца было смятенное, роковое лицо, — будто виноват в чем-то перед детьми. Возле самой двери он побежал бегом, и дети тоже с ревом устремились за ним.

В моем купе было чисто, тепло. Я присел на нижнюю полку, достал сигарету. Из окна глядело серое незнакомое утро. И кругом уставилась на меня безлюдная степь. Овраги, кустики, снова овраги, как стаи черных извилистых змей... А у нас уже давно день, мать с бабушкой сидят за столом и вспоминают. И вот старая берет карты, вытаскивает бубнового короля и что-то шепчет, но валятся одни вини, черные вини — печаль. И обе вздыхают, мать говорит о Нюре — и теперь вздыхает еще больше.

Опять смотрю в окно. Степь чуть ожила, посветлела; появилась сбоку деревня — видно, как на дальней улице носятся собаки и ходят телята. Промелькнул полустанок, а там — базар, на дороге бабы с корзинами, а крайняя хромает и платочек такой же. Она оглядывается на поезд, останавливается — вот невидаль-то. Смотрит на нас из-под рукава, и я знаю: будет долго смотреть.

— Почему не простила? — опять вздрагиваю от своего голоса, но меня не слышат — громко стучат колеса.

И опять ухожу к началу. Под головой у меня горячая подушка, меня укачивает, и глаза опять уходят туда — к началу...

2

Она приехала под вечер, когда стихла жара. Вначале залаяли собаки весело, с привизгом. Потом в конце улицы закричали ребятишки, и тоже весело, по-разбойному, но быстро смолкли. Тишина нехорошая — вот-вот порвется, и она порвалась. Закричала женщина, и голос предсмертный, испуганный, будто тонет в реке или обожглась кипятком. Я за ограду выскочил. Но голос пропал. На ребятишек заругался тогда прохожий мужик, и они отстали. А сперва приняли ее за цыганку. А когда стала собак колбасой угощать — и совсем уверились. Не колбаса, мол, — отрава, и давай Нюру донимать сзади камнями. Но об этом узнал я позднее, а тогда просто пошел на крики.

Далеко, в конце деревни, стояла тоненькая фигурка. Она шла вообще-то, но шла так тихо, что казалось, стоит на месте. И то ли предчувствие, то ли сама кровь толкнула, но я кинулся во всю прыть навстречу. А она катится ближе, все ближе. Уже бабы из оград вышли, смотрят на нее, перешептываются. Из переулка лошади выскочили и пересекли дорогу. Поднялась пыль. И когда пыль осела, я увидел маленькую женщину. Она тоже меня увидела и пошла быстрее. Одна нога покороче, она припадает на нее всем телом. Я остановился, женщина тоже остановилась и на меня уставилась. Потом шагнула вперед. На ногах у ней боты, на голове — платочек. Он какого-то темного цвета.

— Здравствуешь. Где тут Ильины живут? Проводи — не побрезгуй.

— Кем брезговать-то?

— Я хромушка, подбитая, а ты вон — молодец!

— Пойдем, пойдем! — говорю чужим громким голосом, а она с меня глаз не сводит, лобик нахмурился, хромать позабыла, только мучит одышка. И вдруг остановилась.

— Чей ты? — а у самой глаза прицелились и платок сбился с головы.

— Отцов да мамин, — смеюсь я, а самому не смешно, тягостно и хочется уйти побыстрей от ее измученных глаз.

— А все-таки?

— Дойдем — узнаешь.

Уже сержусь на нее и прибавляю шаг. Она не отстает, а я еще быстрей, но она опять вровень и, улучив момент, говорит потихоньку:

— Ну-ко, повернись ко мне...

— А что, понравился?

— Давненько понравился.

За рукав меня тянет, я останавливаюсь. Она смотрит на меня пытательными глазками, бровей нет, видно, выпали.

— А че дашь, когда имя скажу?.. Твое имя...

— Пряников куплю, — и пробую засмеяться, а самому жутко, и почему — не знаю. Оглянулся — она плачет, закрыла ладонью глаза.

— Васяня-а, как вырос-то, подобрел. Растем, молодеем, поди, на невест смотрим, аха?

Она трогает мои плечи и разглаживает рубаху — какую-то соринку нашла и сбросила.

— Десять лет не видались. Время — вода. Вот и няньку позабыл. А я к тебе еду! К тебе, Васяня! Открывай ворота...

А я с места не могу сдвинуться. Что за гостья? Но вот медленно вспоминаю, как давно-давно приезжала ко мне нянька Нюра Репина с далекой Украины, как навезла мне яблок и сладких тягучих персиков, эти персики-то особенно и запомнились. Ел их впервые и все завидовал тем ребятишкам далеким, которые живут у тепла.

— Хоть чемодан-то возьми. Собаки не загрызли дак... Иду, а они — с приступом, с приступом. Ремни на чемодане сыромятны — собаки слышат. А потом робятня — того хуже. Спасибо мужику — разогнал.

Я беру чемодан, он тяжелый, потянул руку вниз, и Нюра хохочет.

— Поухаживай за старухой, поухаживай. Было дело — я с тобой потаскалась. Ох, и неспокой был! Как ни положишь — все ревет.

Вот и ограда. Лает моя собака Дозор, гремит цепью. Нюра испуганно вздрагивает.

— Ох, Васяня, колбасу-то всю раздала, разбросала собачкам. Сейчас бы как пригодилась колбаса-матушка.

Мать бежит нам навстречу, бледная, с мучительно закушенной губой, на полдороге останавливается и подходит уже тихо, нерешительно, так же мучительно улыбается и целует Нюру в щеку и плачет. Нюра ее тоже целует, но как-то удивленно, по-детски, и глаза ее то смеются, то плачут, то озираются. Я отвертываюсь, и так плохо мне — чуть не кричу — и просыпаюсь.

В вагоне совсем светло. Качается он сильней, чем прежде, на потолке горит лампочка. Синий свет от нее опять хочет меня усыпить. В окно вижу кустарники, провода на столбах, березки. Они возле дороги хиленькие, больные; земля здесь тоже больная — песок. В купе все спят, и я закидываю одеяло на голову и опять заснуть хочу, но не спится, только дремлется, но все равно стало хорошо и покойно — и пришло, наконец, забытье.

Мне всегда хорошо в дороге, под стук колес, но только недолго это стоит внутри — и опять начинаешь думать и вспоминать и почему-то жалеть себя. В дороге чаще себя жалеешь — сколько уж прожил и сколько мучился, стучат колеса, мелькает чужое степное пространство, и жаль себя и еще чего-то — и не вернешь... Но мысли вдруг тише и медленней и как-то сонно, полого в ногах — и опять забытье, и стук колес, и уже вовсе бездумье. И вот теперь-то совсем хорошо и совсем свободно, и хочется ехать всю жизнь и никуда не приезжать, ни с кем не встречаться и никого не жалеть. Опять сонно в ногах, но это уж и не твои ноги, и не твой это сон, и не твои глаза видят совсем близкую степь, и сам ты уж другой человек — и потому легко. Ради этих минут и люблю я дорогу и жду, как избавленья, — и оно приходит.

А в окно уже открылись пашни — пустые, готовые к зиме поля. Будет снег, и они станут совсем тихими, белыми, изровняет метель все борозды и канавки. Так бы и с человеком, если бы так. Если б могла дорога выровнять его и спасти, а потом отпустить на волю — иди гуляй хоть куда. Но хочется верить — опять закрываю глаза. И вот уж тише, тише колеса, не кричит больше поезд, так он устал, измучился, и я тоже устал, измучился, и уж не чувствую дыханья, не слышу тела...

— Васяня-то от нас отвернулся. А мы целуемся — то да потому. Ну, веди в дом, Тимофеевна. Пристала я, посади на стул.

3

Мать трудно дышит, идет сзади нас. Она еще ничего не сказала, говорит только Нюра и смешно машет правой рукой.

— Я уж не моложе тебя, Тимофеевна. Стары старятся, молоды растут, У вас тут че — огородчик? И неплохой вроде?..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: