— Отец в институте шишка, а мать нигде не работает. Дома.

— Что за шишка?

— Декан-Полкан. Так в семье его дразнят. — Я пошутил, думая, что она рассмеется. Но она пропустила всю шутку.

— А ты был у них?

— Был раз.

— А почему раз?

— Да не понравилось. Отец постыдил меня, что я такой молодой и не учусь.

— А ты сказал, что я долго болела и мы на твоей зарплате сидели? Поди, понял бы?

— А зачем говорить? Ему за месяц дают, сколько я за полгода имел, Он сразу этим поинтересовался.

— Аха-а, значит, струсил за дочку. За неуча выскочит, а тот не обеспечит, — и мать рассмеялась.

— Зачем так. Не одни мы люди! — вырвались у меня злые слова, и я сразу же пожалел.

Мать отвернулась на другой бок и затихла. Только локти вздрагивали потихоньку, так тихо, что никто, кроме меня, их не почувствовал.

Мать не шевелилась. Я стоял над ней и смотрел в лицо, но глаз не было видно, только одна щека на виду и по ней разошлись морщины, уже глубокие, давние, как у старухи, настоящей старухи, и мне стало жутко: неужели и я когда-нибудь буду такой же, совсем больной, старый и обессилевший и никогда не воскресну, и уж никогда не буду так вот смотреть и чувствовать свет. И жизнь, самая плохая, тяжелая показалась такой желанной и сладостной, что я закрыл глаза и постарался утешить мать.

— Ничего. Все вынесем...

— Мне уж, Вася, не вынести... — и опять затихла. Видно, без одеяла замерзла, и ноги теперь поджала до самого подбородка, и стала совсем маленькая, сухонькая — прямо ребенок, а под щекой отвисла тоже сухая кожица, тронь — и зашуршит, отлетит.

И опять жалость облила меня. Выскочил на кухню. Бабушка обтирала банки с вареньем, с моченой вишней, смородиной, а Нюра укладывала их в мешочки. Я глаза вытянул. На одном из мешочков ясно прочитал буквы «Н. С.» — Николай Семахин. Колька, дорогой Колька!..

Но рядом уже вздохи Нюры и бабушки. Вот Нюра громко стукнула банкой. Я внимательно взглянул на нее, через секунду опять взглянул, но Нюра ничего не заметила, точно я мертвый уже, как этот стул. Перевел глаза на бабушку. Она приняла их, посветлела в лице и головой покачала. Это покачиванье означало всегда: «До чего ты, парень, дошел и еще до чего дойдешь?» Но я выдержал это покачиванье. Тогда она запокашливала, прищурилась, но я выдержал и покашливанье, — и тогда она усмехнулась:

— Кого выставился?

Но Нюра и теперь не взглянула в мою сторону, и я сразу, в тот же миг, Алю услышал. Как будто она рядом, здесь, — чувствую запах ее духов. Вот скажет что-то, вот засмеется, растреплет мне волосы.

Нюра опять стукнула банкой, я вздрогнул и от боли зажмурился. Ведь мне уж не увидеть ее, никогда не увидеть, — и я чуть устоял на ногах. И сразу кровь хлынула в голову.

— Радуйтесь, выгнали! Выгнали! — закричал я, но как будто и не я кричал, а кто-то сидел во мне, и я слышал свой голос со стороны. И тот, второй — чужой человек, — сразу почувствовал рядом бабушку.

— Пожалей мать-ту, сведем в могилу, — и я очнулся, бабушка смотрела в упор, а Нюра не шевелится, не замечает, и опять злость зашумела, и я подскакивал к Нюриному лицу, вопил, махался руками.

— Кусошница! Нищуха!..

Потом уж мать рассказала, какие слова я кричал, а сам не запомнил. Мать взяла меня тогда за руку, сильно пальцы сдавила, я взглянул на нее и совсем очнулся, протрезвел — лицо у матери без кровинки, а нижнюю губу вбок повело, и я побежал на улицу. Но на террасе упал в кровать. Лежал долго, но меня никто не окликнул, да и кому звать теперь.

Вверху вышли звезды. Я стал переставлять их с места на место, они путались, не давались, но я опять соединял их вместе, но они все равно бежали в разные стороны. На краю деревни, а может, далеко на степи заржали лошади. Видно, табун прибежал с лугов, и сейчас просился в конюшни к овсу. С этим ржаньем в ушах и задремал. А перед тем как заснуть, услышал в доме чьи-то шаги. Наверное, Нюра вставала, а то мать выходила за водой. А проснулся я от большой тишины, такой жуткой, подкрадывающейся тишины, когда дышать невозможно. На степи все еще ржали лошади, но от этого тишины было еще больше, и мне казалось, что я сижу на дне сырой ямы. И одеяло мое намокло, и на груди было холодно. Видно, спустилась роса.

Но спас меня новый сон, да и не сон даже, а какое-то забытье — спишь, а все слышишь, чувствуешь, даже острее и лучше, когда бы не спал. Слышал, как на крыльцо выползала бабушка, наверное, меня слушала, а может, самой сделалось плохо — и она вылезла на ветерок. И я слышал, как дышала она надсадно и с хлипом, слышал, как назад поплелась, как долго не могла открыть дверь. Потом кто-то стучал ковшом о корчагу — пили воду, наверное, это мать лечилась водой. А потом стал думать об Але, и опять это был сон ли, не сон — не поймешь.

И опять просыпался, смотрел в рассветное небо, а в комнате опять кто-то шагал, и странно, когда шагали, мне было легче, дышалось легче. Но все равно из головы не уходила боль. И вставал вопрос за вопросом, и никак их не сбросить, не уйти от них. Что будет с Нюрой, неужели уедет? Но почему так спокойна? Неужели все еще любит его, и потому спокойна? Но что за любовь это? А будут ли так меня любить?.. А за что любить? Но ведь мать-то любит... Но что я сделал хорошего ей? Она любит просто, как мать. Я даже не остался рядом, когда она заболела. Слегла в постель на целые годы, а я сразу — в город. И ходила за ней бабушка все эти годы, а сама уж тоже в землю глядела. Почему я уехал?.. Ну пусть — ради них, ради зарплаты, но все равно уехал. Поступил на стройку, а мог бы дома работать в своей деревне, и что такое для матери эта стройка?.. Вот если б возле хлеба остался, возле этих полей — она б оценила. Но почему — раз деревенский, значит, обязательно возле хлеба?.. Тогда зачем я учусь, если мне еще до рожденья написано жить возле хлеба?.. Я усмехнулся, горько усмехнулся, подумал опять о себе, как о чужом человеке: «До чего ты договорился, Василий Ильин. Смешно и нелепо...» А ведь если б не обида на Алиного отца, может, и не поехал бы сдавать экзамены в этот университет, значит, нужно благодарить и отца и Алю, всю жизнь благодарить их. «Смешно, Василий Ильин. Благодарить Алю?.. Смешно...» На этом и взял меня сон и свалил так крепко, что больше я ничего не помнил.

Проснулся от сильного солнца. Сразу пошел в горницу. Нюры не было. Она уехала рано утром — и не велела будить.

Опять вышел на крыльцо. Далеко в степи все еще ржали лошади, но это ржанье было слабое, уже дневное. И я снова упал в кровать, зарылся головой в подушку. Как вынести это? Даже не попрощалась...

...И теперь опять закружилась голова. Может, надоел этот дикий грохот колес. Скорей бы Москва! И она стремительно надвигалась, огромная, гулкая, непонятная мне Москва... А где теперь ее поезд? Интересно, где он все-таки, может, уже дошел?..

Я представил, как зайдет она в свою комнатку, как сбросит с плеч те мешочки, поставит чемодан в пустой угол, присядет к пустому столу — и заревет. «Съездила, нагостилась. Слава богу, приветили...» А может, и другое скажет, может, просто поревет молча... Где-то летит ее поезд? А вдруг еще далеко до Грачиков, и она смотрит в окно на теплую украинскую степь, И обо мне думает, конечно же, думает. И зачем в Казани судьба с ней свела? И зачем должен мучиться? Почему я один, а не Аля? Аля?.. Но ведь мне-то ближе до родной няньки. Тогда почему не заступился в тот день за Нюру, не пригрел ее внезапной дорогой лаской? Наверное, Али побоялся — опять, мол, скажет, что я слаб, немыслим и что нет во мне интеллекта... Интеллекта? Какое странное слово. Откуда пришло оно? Ради него теперь и мать с отцом забывают, а я вот няньку не пожалел. Но мне-то, что дало мне это слово? Зачем держусь за него, зачем хватаюсь за него в любом месте? Зачем мне вся эта мода?.. А может, я чего-то не понимаю, может, отстал от всех... Почти все время сидел в деревне, а жизнь летела, летела и пролетела высоко надо мной. И вот Нюра тоже сидит в Грачиках и, поди, тоже только людей смешит — караулит, мол, чью-то могилу, с ума сошла. Но откуда в ней это, ведь жизнь у ней скоро кончится и даже детей не останется. Странные люди... Вот и мать — век целый в деревне, а чего там видела — ничего не видела. Как-то сказала ей Нюра за обедом:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: