10 сентября 1831 г. Гоголь писал Ж., посылая ему экземпляр первой части «Вечеров на хуторе близ Диканьки»: «Боже мой, сколько бы экземпляров я бы отдал за то, чтобы увидеть вас хоть на минуту. Если бы, часто думаю себе, появился бы в окрестностях Петербурга какой-нибудь бродяга ночной разбойник и украл этот несносный кусок земли, эти двадцать четыре версты от Петербурга до Царского Села и с ними бы дал тягу на край света или какой-нибудь проголодавшийся медведь упрятал их вместо завтрака в свой медвежий желудок. О, с каким бы я тогда восторгом стряхнул власами головы моей прах Сапогов ваших, возлег у ног Вашего поэтического превосходительства и ловил бы жадным ухом сладчайший нектар из уст ваших, приуготовленный самими богами из тьмочисленного количества ведьм, чертей и всего любезного нашему сердцу. Но не такова досадная действительность или существенность; карантины превратили эти 24 версты в дорогу от Петербурга до Камчатки. Знаете ли, что я узнал на днях только? Что э… Но вы не поверите мне, назовете меня суевером. Что всему этому виною не кто другой, как враг Честного Креста церквей Господних и всего огражденного святым знаменем. Это чорт надел на себя зеленый мундир с гербовыми пуговицами, привесил к боку остроконечную шляпу и стал карантинным надзирателем. Но Пушкин, как ангел святой, не побоялся сего рогатого чиновника, как дух пронесся его мимо и во мгновение ока очутился в Петербурге на Вознесенском проспекте и воззвал голосом трубным ко мне, лепившемуся по низменному тротуару под высокими домами. Это была радостная минута. Она уже прошла. Это случилось 8-го августа. И к вечеру того же дня стало всё снова скучно, темно, как в доме опустелом».

6/18 апреля 1837 г. Гоголь писал Ж. из Рима о работе над «Мертвыми душами»: «Меня страшит мое будущее. Здоровье мое, кажется, с каждым годом становится плоше и плоше. Я был недавно очень болен, теперь мне сделалось немного лучше. Если и Италия мне ничего не поможет, то я не знаю, что тогда уже делать. Я послал в Петербург за последними моими деньгами, и больше ни копейки, впереди не вижу совершенно никаких средств добыть их. Заниматься каким-нибудь журнальным мелочным вздором не могу, хотя бы умирал с голода. Я должен продолжать мною начатый большой труд, который писать с меня взял слово Пушкин, которого мысль есть его создание и который обратился для меня с этих пор в священное завещание. Я дорожу теперь минутами моей жизни, потому что не думаю, чтобы она была долговечна, а между тем… я начинаю верить тому, что прежде считал басней, что писатели в наше время могут умирать с голоду. Но чуть ли это не правда. Будь я живописец, хоть даже плохой, я был бы обеспечен: здесь в Риме около 15 человек наших художников, которые недавно высланы из Академии, из которых иные рисуют хуже моего, они все получают по три тысячи в год. Поди я в актеры — я бы был обеспечен, актеры получают по 10 000 серебром и больше, а вы сами знаете, что я не был бы плохой актер. Но я писатель — и потому должен умереть с голоду. На меня находят часто печальные мысли — следствие ли это ипохондрии или чего другого. Доктора больше относят к первому. Я и сам готов с ними согласиться, но вы можете видеть, что мои слова с своей стороны также справедливы. Рассмотрите положение, в котором я нахожусь, мое болезненное состояние, мою невозможность занятия чем-нибудь посторонним и дайте мне спасительный совет, что я должен сделать для того, чтобы протянуть на свете свою жизнь до тех пор, покамест сделаю сколько-нибудь из того, что мне нужно сделать. Я думал, думал, и ничего не мог придумать лучше, как прибегнуть к Государю. Он милостив, мне памятно до гроба то внимание, которое он оказал к моему „Ревизору“. Я написал письмо, которое прилагаю; если вы найдете его написанным как следует, будьте моим предстателем, вручите; если же оно написано не так, как следует, то — он милостив, он извинит бедному своему подданному. Скажите, что я невежа, не знающий как писать к его высокой особе, но что я исполнен весь такой любви к нему, какою может быть исполнен один только русский подданный, и что осмелился потому только беспокоить его просьбою, что знал, что мы все ему дороги, как дети. Но я знаю, вы лучше и приличнее скажете, нежели я… Если бы мне такой пансион, какой дается воспитанникам Академии художеств, живущим в Италии, или хотя такой, какой дается дьячкам, находящимся здесь при нашей церкви, то я бы протянулся тем более, что в Италии жить дешевле. Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: Старосветские помещики и Тарас Бульба. Это те две счастливые повести, которые нравились совершенно всем вкусам и всем различным темпераментам. Все недостатки, которыми они изобилуют, вовсе неприметные были для всех, кроме вас, меня и Пушкина. Я видел, что по прочтении их более оказывали внимания. Если бы их прочел Государь! Он же так расположен ко всему, где есть теплота чувств и что пишется прямо от души… О, меня что-то уверяет, что он бы прибавил ко мне участия».

В самом начале 1840 г. Ж. писал наследнику о затруднительных материальных обстоятельствах своего друга: «Гоголь в самом стесненном положении, взял из института сестер; а маленькое именьице, какое у него было, пропадает. Ему нужно 4000 рублей. Я хотел бы их собрать, но это не удается. Не можете ли меня ссудить этою суммою? Я перешлю ее Гоголю, а вам заплачу, когда это мне будет удобно, впрочем, в течение года или через год». Наследник истолковал это письмо как завуалированную просьбу о выделении Гоголю по высочайшему повелению финансовой помощи. Ж. в письме от 10 января 1840 г. поспешил рассеять это недоразумение: «Видно, вы не разобрали моего письма. Я не просил для Гоголя никакой помощи, и было бы с моей стороны несправедливо просить ее, особливо такой большой, какую вы назначили. Вы уже раз помогли ему — довольно. Еще менее просил я у вас ему взаймы: это было бы с моей стороны неприлично. Я просил у вас просто взаймы себе самому, как то было прежде, и вы очень одолжите меня, если ссудите меня этими деньгами; а с Гоголем будут у меня свои расчеты. Эти деньги дам ему от себя, не вмешивая в это вашего имени. Итак, прошу вас убедительно не давать в подарок назначенных вами 2000 рублей; я решительно от этого отказываюсь… и прошу покорно ссудить мою особу вышереченными 4000, кои нимало не потеряют своей натуры, если будут, принадлежа вам, покоиться в моем кармане, откуда в свое время с торжеством возвратятся в прежнюю великокняжескую область». Просимая ссуда была предоставлена. И Гоголь, извещенный Ж. о готовности дать ему взаймы 4000 рублей, благодаря чему стала возможна заграничная поездка, написал ему: «Я получил ваше письмо, в нем же радостная весть о моем освобождении. Рим мой! Употребляю все силы, все, что в состоянии еще подвигнуться моей волею. А о благодарности нечего и говорить: вы понимаете, как она должна быть сильна. Что я употреблю все, вы этому должны поверить потому, что я для этого живу и существую, и, даст Бог, выплачу мой долг… Обнимаю вас несчетно, мой избавитель». Однако выплата долга затянулась. В начале 1842 г. Гоголь писал Ж.: «Я не скажу, что я здоров; нет, здоровье, может быть, еще хуже, но я более нежели здоров. Я слышу часто чудные минуты, чудной жизнью живу, внутренней, огромной, заключенной во мне самом, и никакого блага и здоровья не взял бы. Вся жизнь моя отныне — один благодарный гимн. — Не пеняйте, что я до сих пор не уплачиваю взятых у вас денег. Все будет заплочено, может быть, нынешнею же зимою. Наконец, не с потупленными очами я предстану к вам, а теперь я живу и дивлюсь сам, как живу, во всех отношениях ничем, и не забочусь о жизни и не стыжусь быть нищим».

26 июня 1842 г. Гоголь писал Ж. из Берлина: «Скажу только, что с каждым днем и часом становится светлей и торжественней в душе моей, что не без цели и значенья были мои поездки, удаленья и отлученья от мира, что совершалось незримо в них воспитанье души моей, что я стал далеко лучше того, каким запечатлелся в священной для меня памяти друзей моих, что чаще и торжественней льются душевные мои слезы и что живет в душе моей глубокая, неотразимая вера, что Небесная Сила поможет взойти мне на ту лестницу, которая предстоит мне, хотя я стою еще на нижайших и первых ее ступенях. Много труда и пути и душевного воспитанья впереди еще! Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существованья».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: