Ж. решил, что пришла пора сказать правду, поскольку наследник категорически отказался получать с него долг в 4000 рублей, взятых им для Гоголя. 25 мая н. ст. 1844 г. Ж. из Франкфурта написал Гоголю: «Вот вам известие о некоем деле, которое для нас, конечно, не будет неприятно. Я был должен великому князю наследнику 4000 рублей. При отъезде его из Дармштадта я сделал ему предложение: Не благоугодно ли будет вашему высочеству, чтобы я заплатил эти деньги не вам, а известному вам русскому весьма затейливому писателю, господину Гоголю; так, чтоб я ему сии деньги платил в год по 1000 рублей, начав с будущего января (понеже вдруг сего сделать не могу, вследствие чахоточного состояния мошны моей), — и его высочество на сей вопрос мой изрек и словесное, и письменное: быть по сему. Таким образом и состою вам должен 4000 рублей». Гоголь ответил 29 мая н. ст. 1844 г. из Бадена, отказываясь от новой нежданно свалившейся пенсии: «За письмо ваше очень, очень благодарю, но вы не сдержали условия. Помните? Я вас просил, чтобы наследнику не заикаться на счет меня в денежном отношении. Но так как вы уже это сделали, то, в наказание, должны сими деньгами выплачивать мой долг, т. е. четыре тысячи, которые я, года четыре тому назад, занял у вас в Петербурге. Я знаю, что это вам будет немножко досадно, но нечего делать, нужно покориться обстоятельствам». Однако в конечном счете Ж. все-таки послал Гоголю эти деньги. В феврале 1846 г. он писал Гоголю: «При сем прилагаю вексель на тысячу рублей. Теперь две тысячи вам заплачены. Еще остается на мне две тысячи, которое в свое время вы получите».
По свидетельству Ф. В. Чижова, встречавшегося с Ж. в Германии, он «очень любил Гоголя, но журил его за небрежность в языке, а, уважая и высоко ценя его талант, никак не был его поклонником. Проживая в Дюссельдорфе, я бывал у Жуковского раза три-четыре в неделю, часто у него обедал, и мне не раз случалось говорить с ним о Гоголе. Прочтя наскоро „Мертвые души“, я пришел к Жуковскому; признаюсь, с первого разу, я очень мало раскусил их. Я был восхищен художническим талантом Гоголя, лепкою лиц, но, как я ожидал содержания в самом событии, то, на первый раз, в ряде лиц, для которых рассказ о Мертвых Душах был только внешним соединением, видел какое-то отсутствие внутренней драмы. Я об этом сообщил Жуковскому и из слов его увидел, что ему не был известен полный план Гоголя. На замечание мое об отсутствии драмы в Мертвых Душах Жуковский отвечал мне: „Да и вообще в драме Гоголь не мастер. Знаете ли, что он написал было трагедию?“ (Не могу утверждать, сказал ли мне Жуковский ее имя, содержание и из какого быта она была взята, только, как-то при воспоминании об этом, мне представляется, что она была из русской истории). Читал он мне ее во Франкфурте. Сначала я слушал; сильно было скучно; потом решительно не мог удержаться и задремал. Когда Гоголь кончил и спросил, как я нахожу, я говорю: „Ну, брат Николай Васильевич, прости, мне сильно спать захотелось“. — „А когда спать захотелось, тогда можно и сжечь ее“, — отвечал он и тут же бросил в камин. Я говорю: „И хорошо, брат, сделал“».
Во Франкфурте в 1844 г. между Ж. и Гоголем произошел забавный случай. Как сообщил биограф Гоголя П. А. Кулиш со слов А. К. Толстого, «когда Жуковский жил во Франкфурте-на-Майне, Гоголь прогостил у него довольно долго. Однажды, — это было в присутствии графа А. К. Толстого, — Гоголь пришел в кабинет Жуковского и, разговаривая со своим другом, обратил внимание на карманные часы с золотой цепочкой, висевшие на стене. — „Чьи это часы?“ — спросил он. — „Мои“, — отвечал Жуковский. — „Ах, часы Жуковского! Никогда с ними не расстанусь“. С этими словами Гоголь надел цепочку на шею, положил часы в карман, и Жуковский, восхищаясь его проказливостью, должен был отказаться от своей собственности». Зимой 1844 г. на квартире Ж. во Франкфурте Гоголь работал над вторым томом «Мертвых душ». В связи с этим Ж. в октябре 1844 г. писал А. И. Тургеневу: «Наверху у меня гнездится Гоголь; он обрабатывает свои „Мертвые души“».
4 января н. ст. 1845 г. Ж. писал А. О. Смирновой: «Гоголя нет с нами. Он отправился в Париж, приглашенный туда Толстым и Виельгорскими. Я сам его послал туда, ибо у него начинали колобродить нервы, и сам Копп (немецкий врач. — Б. С.) прописал ему Париж как спасительное средство… Вам бы надо о нем позаботиться у царя и царицы. Ему необходимо надобно иметь что-нибудь верное в год. Сочинения ему мало дают, и он в беспрестанной зависимости от завтрашнего дня. Подумайте об этом; вы лучше других можете характеризовать Гоголя с его настоящей, лучшей стороны. По его комическим творениям могут в нем видеть совсем не то, что он есть. У нас смех принимают за грех, следовательно, всякий насмешник должен быть великий грешник…».
Гоголь уже 22 января н. ст. 1845 г. написал из Парижа Ж., убеждая, что вовсе не из-за него покинул Франкфурт: «Я во Франкфурте совсем не соскучился, но выехал единственно потому, что переносить болезненное и лихорадочное состояние, которого продолжительности я опасался. А наслаждений у меня много было там, внутренних и тихих, которые были достаточны разлить спокойствие на весь день… Дорога мне сделала добро; но в Париже я как-то вновь расклеился… Время идет бестолково и никак не устраивается, и я рад бы в здешнее длинное утро сделать хотя вполовину против того, что делывал в короткое утро во Франкфурте, хотя занятия были не те, какие замышлял». В связи с этим в апреле 1845 г. Ж. писал А. О. Смирновой: «Здоровье Гоголя требует решительных мер; ему надобно им заняться исключительно, бросив на время перо, и ни о чем другом не хлопотать, как о восстановлении своей машины. Живучи у меня, во всю почти зиму он ничего не написал, и неудачные попытки писать только раздражали его нервы… Жизнь парижская никакой не принесла пользы: он возвратился в том же расстройстве… Гоголь теперь на три года обеспечен: от царя милостивого 1000 руб., да от великого князя 1000 франков, также в продолжение трех лет. Этого будет достаточно, и он может серьезно предаться лечению и с Божьей помощью получить излечение».
Летом 1846 г. Ж. писал М. П. Погодину: «У меня в Швальбахе гостил Гоголь; ему вообще лучше; но сидеть на месте ему нельзя; его главное лекарство путешествие; он отправился в Остенде». Ж. полагал, что только в дороге, в движении Гоголь чувствует себя хорошо, а задерживаясь подолгу на одном месте, быстро впадает в хандру.
3 июля н. ст. 1847 г. Ж. с удовлетворением писал А. О. Смирновой: «Гоголь теперь во Франкфурте; он пополнел, поздоровел, но вместо жаркой Палестины едет к южным берегам Северного моря, в котором надеется утопить последний остаток своего нервического недуга. Он теперь давно ушел от того состояния, в каком провел у меня целую зиму».
16 / 28 февраля 1848 г. Гоголь писал из Иерусалима Ж.: «Пишу к тебе несколько строчек, бесценный друг. И я, по примеру многих других, удостоился видеть место и землю, где совершилось дело искупленья нашего. Прибыл я сюда благополучно, без всяких затруднений, едва приметивши, что из Европы преступил в Азию, почти без всяких лишений и даже без утомленья. Уже успел произнесть твое имя у Гроба Господня. О! да поможет нам Бог, и тебе и мне, собрать все силы наши на произведенье творений, нами лелеемых во глубине душ наших, в добро земли нашей, и да просветит нас светом разума святого Евангелия Своего!» В следующем письме к Ж., уже из Бейрута, отправленном 6 апреля 1848 г., Гоголь так суммировал свои впечатления от Святой земли: «Уже мне почти не верится, что и я был в Иерусалиме. А между тем я был точно, я говел и приобщался у самого Гроба Святого. Литургия совершалась на самом гробовом камне. Как это было поразительно! Ты уже знаешь, что пещерка, или вертеп, в котором лежит гробовая доска, не выше человеческого роста; в нее нужно входить, нагнувшись в пояс; больше трех поклонников в ней не может поместиться. Перед нею маленькое преддверие, кругленькая комнатка почти такой же величины с небольшим столбиком посередине, покрытым камнем (на котором сидел Ангел, возвестивший о Воскресении). Это преддверие на это время превратилось в алтарь. Я стоял в нем один; передо мною только священник, совершавший Литургию. Диакон, призывавший народ к молению, уже был позади меня, за стенами Гроба. Его голос уже мне слышался в отдалении. Голос же народа и хора, ему ответствовавшего, был еще отдаленнее. Соединенное пение русских поклонников, возглашавших „Господи, помилуй“ и прочие гимны церковные, едва доходило до ушей, как бы исходившее из какой-нибудь другой области. Всё это было так чудно! Я не помню, молился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моленья и так располагающем молиться. Молиться же собственно я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею. Я не успел почти опомниться, как очутился перед Чашей, вынесенной священником из вертепа для приобщенья меня, недостойного… Вот тебе все мои впечатления из Иерусалима».