Первая молния скользнула по правому крылу, она ужалила их, едва коснувшись, и так бережно, словно гроза решила поиграть с самолетом, прежде чем, разломав его на части, бросить на землю. Сермяков инстинктивно шарахнулся от вспышки, кинул самолет влево, но тут же Игореха с одним словом «Вижу!» — развернул вправо, нацелив на то место, где секунду назад металась молния.
— Куда?! — закричал штурман. — Там одна чернота.
— А-а, — простонал Сермяков и, вцепившись в штурвал, не успел даже выругаться, потому что они сразу же вошли в густую облачность.
— Спокойно! — сказал Игореха. — Все будет нормально!
На лобовых стеклах уже заиграло статическое электричество, и Сермяков, как-то безвольно думая о том, что не помешал Игорехе, ждал удара. Он понял, что это конец. Сейчас их начнет швырять и корежить, испепелять молнией Крылья уже ответили на первые толчки... Но самолет миновал черноту, и через некоторое время они выскочили между высоких облаков, стоявших в сини воздуха далеко друг от друга. Обойти их не представляло никакой сложности, и Сермяков так обрадовался, что решил, не откладывая, идти к командиру отряда. Как только выпал свободный день, он поехал в штаб и, рассказав о грозе, предложил вводить Игореху командиром.
— А сам он как на это смотрит? — спросил командир отряда, человек отзывчивый и добрый, повидавший многое за свою жизнь и понимавший, что Игорехе суждено летать только вторым. — Готовится?
— Даже слышать не хочет, — честно ответил Сермяков, надеясь удивить этими словами. — Интересный он...
— Да, — не сразу и как-то задумчиво сказал командир. — Мы не можем допустить, чтобы командир хоть на секунду отвлекался от полета, тем более чтобы он задумывался над чем-нибудь. Но, — он усмехнулся и взглянул на Сермякова веселее, — к счастью, пилот ваш наделен пониманием, чего многие лишены, а поэтому он мудрее нас всех, вместе взятых... Объявите ему от моего имени благодарность за правильные действия в сложной обстановке!
И командир посмотрел на Сермякова так, будто хотел сказать: «Это все, что я могу сделать».
Вот такой получился разговор, и понятно было, что к командирству можно больше не возвращаться. Но Сермяков не сдавался, надеялся, что придет такое время, когда Игореха перестанет задумываться. «О чем тут думать? — спрашивал он себя с чисто аэрофлотовской прямотой. — Летать надо как следует, выполнять свою работу, а думать другие будут...» И, перебирая достоинства своего второго, находил, что тому осталась самая малость... Сермяков не знал, что командир отряда, выпроводив его, долго еще сидел за столом и думал об Игорехе, с которым не раз летал, а однажды долго разговаривал. Он вспоминал этот разговор и то, как Игореха сказал, что все лучшее, что могло быть в авиации, уже произошло. Командир немало удивился, потому что никогда не слышал от летчиков ничего подобного, и стал расспрашивать. Игореха говорил о том, что отжившие свое аэропланы дарили людям больше радости.
— Это так, — согласился командир. — Но авиация не могла остановиться, старое ушло, новое пришло... Скоростные машины...
Игореха смущенно посмотрел на командира и, как тому показалось, неохотно сказал, что в погоне за скоростью забыли о человеке.
— Он просто отстал от скорости, — пошутил командир. — Не успевает расти вслед за техникой.
Игореха согласился, и они посмеялись, а после говорили о том, как много в мире несовершенного. Игореха сказал, что люди это преодолеют. Командир промолчал, только кивнул головой.
И теперь, вспоминая, он не мог сказать, было бы лучше, если бы Игореха перестал отвлекаться — и в авиации появился бы еще один командир, или пусть бы Игореха оставался таким, каков он есть, а командиров и без него достаточно? Ответить было не просто, и командиру пришло в голову: родиться бы Игорехе лет через сто, когда и авиация станет другой, да и на него смотрели бы по-иному. От такой мысли он улыбнулся и взялся подписывать накопившиеся приказы. Неизвестно отчего, ему вдруг стало грустно.
Мысли, не отпускавшие Игореху, родились вместе с ним в небольшой покосившейся хате на берегу тихой речки Свапы. Там, на этих берегах, где отбегал свое детство Игореха, выбегали и они свой час, живя рядом и так покорно, что он и не догадывался о них, и если другой раз становился задумчивым, всматриваясь в круглолицые подсолнухи, крутившие головами вслед солнцу, или на ракитник, зеленевший после зимы, то только потому, что и подсолнухи и ракитник казались ему живыми, как люди, как он сам. Игореха ко всему присматривался с интересом. Солнце рождало весной траву, а летом сжигало ее. Куда уходило оно вечерами, куда проваливалось?.. Этого Игореха не знал и, бывало, подолгу глядел на закат, где высилось красное, напоминавшее пожар небо; менялись краски, скрывалось солнце, наступал вечер.
— Ушло светить другим людям, — сказала мать, когда Игореха спросил ее о солнце, и он понял эти слова с какой-то особенной радостью: одно солнце светит всем.
Удивительно было глядеть, как утром солнце возвращалось, чистое и все такое же огромное.
Отца у Игорехи не было, одна лишь мать. Как-то он задумался над этим несправедливым, казалось бы, явлением, убежал на целый день к реке и там, вглядываясь и точный бег воды, терпеливо додумался, что для его появления на свет не требовался никто. В его размышлениях выходило: у кого-то первого не могло быть ни отца, ни матери. Открытие это показалось Игорехе таким значительным, что на другой день, поспав беспокойно и схватившись в самую утрень, он подался к Якову.
Одинокий мужчина Яков, живший в развалюхе на краю оврага, терпел людей только за то, что они давали ему пищу. И отчего-то слыл в селе мудрым человеком. Он не работал и спасался тем, что в полдень подводил стрелки отстававших ходиков. Другие промежутки вольного времени Яков, казалось, не замечал вовсе, сидел у плетня или под облупленной стеною хаты и смотрел вдаль. У него хранилось приспособление, из которого хриплый голос обозначал время и рассказывал новости. Яков слушал молча, колупал пальцем ленивую стрелку и снова созерцал пространство: широкий зеленый выгон, хаты, каморы и пыльную дорогу, по которой если пойти, то выйдешь на окраину села, где стоит кузница и коровник. За ними начинаются нескончаемые поля и тянутся туда, где сливается земля с небом. Там всегда свежий ветер, пахнет травой, высушенной землей и полынью, а в жару мерещится, что бегут где-то далеко тысячи овец. Если пойти в ту сторону, то попадешь еще в одно село, а за ним снова будут поля. И так — бесконечно. Впрочем, Яков, придя этой самой дорогой в село, поселившись в ничейной развалюхе, больше никогда не выходил за окраину. С ним уважительно здоровались, интересовались новостями и ходом времени, а по осени, когда темными холодными ночами люди, таясь, смалили кабанчиков, Якову по неписаному закону полагалось давать то кус мяса, то ногу, а то и половину головы. Брал он молча, не благодарил, а только кивал, но люди и тому были рады. Они говорили, что Яков может лечить всякие болезни, хотя, сколько помнилось, он никого не вылечил.
Игореха бежал к Якову, чтобы укрепиться в своих мыслях. Ему было зябко от утренней свежести и своей решимости. Якова он нашел на подворье. Тот сидел на колоде и сквозь выбитое стекло окна прослушивал утреннее радио. Костистая спина его подпирала хату. Изредка он кивал головой, как бы соглашаясь с тем, что слышал, а один раз даже хмыкнул и заворчал. Игореха ждал, стараясь не мешать Якову. Когда же он стал говорить, Яков слушал его терпеливо, долго молчал, хмурился и наконец сказал:
— Оно для нас смутно, то происхождение, потому как мы дале прадедов не ведаем. — Почесал волосья скрюченным вбок черным пальцем и, не глядя на Игореху, продолжал: — Кое-кто что и держит про себя, но молчит Да! А кто другой — дак и того не знает, балакает о себе много и матерь свою забывает. Что же до тебя, то байстрюк ты и есть. Это истина! — И он еще раз повторил: — Байстрюк!
Такого слова Игореха не знал, но, почувствовав что-то нехорошее, злое, ушел от него. С того дня он невзлюбил Якова, а заодно и «мудрых» людей. Пересчитал всех в селе, кого положил быть добрым — и деда Лукаша, сторожившего колхозный ток, и Марийку, наливавшую ему часто стакан молока, и говорливую бабку Мотору, — и нашел, что против них один лишь Яков. Это показалось Игорехе малостью, но тревога уже поселилась в нем. Он не мог понять, отчего такие добрые люди не понимают, что Яков злой, и почему они считают его мудрым. Эта загадка так и осталась для него на всю жизнь.