Пилотом Игореха стал случайно, хотя в то время многие уходили из деревень в моряки и летчики: почетно это было и заманчиво. Он же ни о чем подобном не мечтал, приехал в райцентр поступать в ремесленное училище, а попал к людям, поднимавшим машины в небо, — к пилотам; к машинам, чутко поджидавшим восхода солнца. К ним Игореха присматривался внимательно, как присматривался ко всему интересному и необычному.
Пилоты появлялись на аэродроме задолго до рассвета, осматривали затяжелевшие от утренней сырости аэропланы, постукивали по расчалкам и отходили, как бы не веря, что эти лобастые существа способны оторваться от земли. Собирались компанией за нехитрым инвентарем, на окраине летного поля, закуривали, громко разговаривали, смеялись. А после — улетали. Солнце смахивало последние капли росы с перкалевых крыльев, и самолеты, отгрохотав положенный распев, тонко звенели моторами на взлете. Игореха смотрел им вслед. Он думал о непостижимости всего прекрасного, чем обладали люди, и загадывал себе такое же погожее утро, когда он придет к самолету, осмотрит его, постоит в отдалении и — взлетит. От предчувствия этого дня у Игорехи сжималось сердце, холодело внутри: он не верил, что полетит. Да и что было мечтать о полете, если впереди теоретические занятия, дежурство на кухне, караулы у складов и самолетов — вся та курсантская жизнь, которая иногда надоедает до чертиков, но которая после вспоминается легко и приятно. Недалеко от летного поля стояли две приземистые казармы, в которых жили курсанты, три кирпичных домика для инструкторов, короткая асфальтовая дорога как напоминание о том, что где-то есть большие города. У дороги — тополя, а на первом этаже одного домика тесно соседствовали почта и магазин. Все привычно, и, если не было полетов, в городке царила тишина, которую иногда нарушали шагавшие строем курсанты.
отчеканивали они в такт шагам слова о «стальной эскадрилье» — весело, задорно, потому что, кроме этой песни, у них ничего лучше и не было. Игореха пел вместе со всеми...
Наступило утро, когда Игореха пришел на летное поле, чтобы взлететь впервые в жизни. Он, привыкший всему удивляться, на этот раз не удивился. В нем был восторг предстоящего полета, был холодок в груди, но тогда он уже знал, что полетит. Как все, он проверил управление и, огладив тело машины ладонью, отошел в сторону. Никто из инструкторов, казалось, не обращал на него внимания, ничего не было сказано. И это тоже придало Игорехе уверенности. Инструкторы курили, посмеивались, а после разошлись по самолетам, кивнув друг другу. Один лишь Проказин — старый пилот — ткнул кулаком Игореху в плечо, сказав:
— Слышь! Михандров!.. Главное — не перестараться!
Заговорщицки рассмеялся густым голосом, поддернул кожанку на плече и пропал. Игореха улыбнулся и запомнил. Вскоре назвали его фамилию, и он побежал к самолету.
— Все делаешь сам, все делаешь, как учили, — сказал инструктор равнодушным голосом и занял свое место в кабине.
Игореха почувствовал, как руки его словно бы задеревенели, он даже не ответил инструктору и, выигрывая время, устроился на сиденье поудобнее. «Что же первое?» — мелькнуло у него в голове. Он вспомнил, что сначала надо осмотреться. Повернув голову, он взглянул на техника и почти на крике сказал:
— От винта!
— Есть от винта, — прогудел техник, взмахнул рукой и добавил: — Держись солнца!.. Счастливо!..
Кажется, Игореха ничего этого не расслышал. Он запустил мотор, поднял руку, показывая, что начинает рулить, и, развернувшись против ветра, взлетел. И отработал так, будто занимался этим ремеслом всю жизнь. Он позабыл, что в задней кабине сидит инструктор, летел над землей в синеватом утреннем пространстве. Руки его придерживали управление, самолет летел сам, и надо было лишь удерживать его от излишней свободы. Под крыльями покачивались сшитые из лоскутов поля, виднелись деревни. Люди, задрав головы, глядели на аэроплан, стрекотавший весело и призывно. Слева проскочил лес, прошмыгнул, а дальше тянулись поля. Легко было в полете, просто. Вспомнился Проказин, и Игореха, подвернув самолет ближе к речке, пропел во весь голос:
— Главное-е-е... не перестараться-а-а...
Инструктор что-то спросил, но Игореха не ответил, и тот улыбнулся и махнул рукой.
А Игорехе почудилось, что вышел он побороться со всем огромным миром один на один. И так здорово стало, что казалось, кинулся бы в синь речки, прошелся по ее воде и полетел дальше, к другим краям. Мир увиделся Игорехе огромным и прекрасным. Вспомнилось родное село, мать и речка Свапа... Но уже в первом полете, несмотря на восторг и похвалу инструктора, Игореха задумался над тем, куда же отнести промежуток своей жизни от взлета до посадки. Ведь полет — это не просто жизнь, в нем все не так и даже время течет быстрее. «Что есть полет?» — спрашивал себя Игореха и надеялся, что когда-нибудь он все же ответит.
Времени прошло немало.
Состарилась и умерла мать Игорехи. Он схоронил ее на старом погосте за оврагом. Место было высокое, сухое. Посидел у свежей могилы, вспоминая детство, думая о тайне смерти. Шмели, как аэропланы, пудели над васильками, светило солнце, синяя лента Свапы неторопливо тянулась куда-то к южным краям. Село к тому времени изменилось, запустело, хат стало меньше. Яков давно ушел из жизни, люди поменялись, и мало кто помнил Игореху. И он уехал, чувствуя в себе большую неизбывную тоску. Быть может, поэтому ему подумалось, что теперь в селе никто не следит за временем и оно течет само собою.
— Что есть жизнь? — спрашивал он теперь, понимая, что полеты в ней — не самое главное. Есть что-то «более важное». Летая, Игореха терпеливо думал, стараясь отыскать это «более важное», но так и не нашел. А тут, как на грех, лопнули при посадке три колеса, и пришлось неделю ходить в штаб с утра и доказывать, что вины никакой нет, поскольку касание было мягким.
— Отчего же они тогда порвались? — язвительно спрашивал инспектор отряда. — Сами по себе?.. Нет!
И он начинал лекцию о том, как надо летать, приземляться; из его слов выходило, что в отряде одни только нарушители и что работать никто как следует не умеет. Игореха пытался еще объяснить, но инспектор и слушать не хотел, и ему пришлось замолчать. В конце концов Сермякову объявили выговор, поскольку он командир, и предложили усилить воспитательную работу в экипаже. Сермяков ходил сердитый, а Игореха чувствовал какую-то вину, так как приземлялся он, — и выходило, колеса оставались на его совести.
— Как тебя угораздило, — сказал Сермяков, взглянул на своего второго и помягче добавил: — Ну ничего, в авиации еще не то бывает.
Игореха чуть было не ответил, что касание было мягким и колеса порвались по другой причине, но промолчал, словно бы убедился в полной бесполезности каких бы то ни было слов. Через несколько дней на той же машине снова порвали колеса, снова в отряде начался шум и разбирательство, и вскоре выяснили, что неисправны датчики торможения. Сермяков, сразу же повеселев, помчался в штаб и сказал, раз такое дело, ему должны выговор снять.
— И скажите вот ему, — ткнул пальцем в Игореху, — что он не виноват. А то что ж, человек без вины...
— Что объявлено, то объявлено, — сердито ответил инспектор. — Да и выговор не повредит.
А на Игореху он даже не взглянул.
Сермяков разозлился не на шутку, пошел к командиру отряда и стал тому доказывать, что такие действия — полная несправедливость. Командир отряда обещал снять выговор, но просил немного подождать. Похоже, он не хотел спорить с туповатым инспектором.
— Вот это дела, — повторял Сермяков время от времени. — Дожили, доработались... Виноват — выговор, прав — получи то же самое. Интересно, до чего мы дойдем...
И он прибавлял еще несколько слов, упоминая и инспектора, и то, что неделю прослонялись по коридорам штаба.