— Курс нормально? — пробасил Никитич и, не слушая, что ответил штурман, тронул механика за плечо: — Добро, говоришь, правит?..
— Добрых людей больше, — ответил механик, словно и во сне не забывал о старом споре, который они вели с Никитичем.
Механик, прозванный за обширную лысину Вихрастым, весь из себя нескладный — короткие руки, бугристая, как бы помятая, голова — улыбнулся Никитичу.
— Больше, — недовольно сказал Никитич и уставился на механика.
— Что ни говорите, а больше, — все так же рассудительно сказал Вихрастый и осклабился еще раз.
— Заладил одно и то же: больше, больше... А что ты имеешь со своим добром?..
— Ничего, — просто ответил механик. В его голосе послышалась радость. Он даже хохотнул вроде. — А вы?..
Никитич, не ожидавший такого вопроса, вскинулся голосом.
— Что я?..
— Вы что имеете? — все так же тихо пояснил механик.
Никогда раньше он не позволял себе чего-либо подобного, а теперь или же измотался за ночь и не ведал, что говорит, или же запах подгоревшего хлеба так подействовал на него...
Никитич ничего не ответил. А механику показалось, что в кабине стало холодно. Он, потянувшись рукой, нажал регулятор вентиляции. В коробах зашумело веселее.
— Куда жаришь! — прикрикнул Никитич, и механик быстро уменьшил подачу тепла.
Механик недавно разменял пятый десяток. У него была жена и сын. Он любил сына и никогда не говорил о жене, потому что не любил ее, считал женщиной легкомысленной и пустой.
Она не была первой женой. Та, первая, казавшаяся Вихрастому удивительной и прекрасной, сбежала от него. Он не мог понять ее бегства, потому что любил. Но вскоре, верно от слепого отчаянья, женился вновь. «Что ж, что ты ушла, — думал механик иногда, — некрасивый я, да?. Встретила красивого, я не такой, но у меня есть сын. Я беру его на руки, и мне легче... Он смеется и пускает пузыри, а умный он, страшно умный, жуть берет — до чего умный...» И сбежавшая отступалась, реже появлялась во сне.
Тридцать лет назад Вихрастый, тогда еще малец, попал в лагерь, выстроенный немцами под Ригой. Там он постигал «новый порядок» и уроки немецкого языка. Учителя его, в основном унтеры, непригодные для фронта, изъяснялись коротко и со вкусом. Били чем могли и сколько хотели, зверели и говорили вечное свое «Гут!». Так продолжалось четыре года, а поэтому даже теперь механик мог позволить себе в тишине пилотской неожиданно ввернуть немецкое словечко. После этого он оглушительно и непонятно гоготал, смотрел то на Никитича, то на второго пилота и ждал, когда они улыбнутся. И те улыбались, не совсем понимая, чему улыбались, как улыбаются над чем-то вовсе не смешным, может быть, даже грустным... И на время в пилотской повисала странная тишина.
Никитич смотрел вперед, руки его, как и раньше, покоились на коленях. После слов механика он долго всматривался в черное пятно на горизонте, но пятно это оказалось всего лишь синим утренним леском. «Что ведь вышло, — недовольно думал Никитич, — расшевелить хотел... Черт бы тебя взял!» Никитич даже себе не признавался, что слова механика задели его за живое. «Тоже мне: добро... — злился он. — Видели вы это добро?.. Знаете, с чем его едят?! А что до меня, то жил я правильно: не убил никого, не ограбил. Другие вон что творят!..»
— Выходной завтра, надо понимать, того... упразднили, — нарушил тишину механик.
Сказал он это только потому, что не нравилось ему тягостное для него молчание командира. Он надеялся, что Никитич откликнется, помолчал секунду и добавил:
— Когда же жить будем...
Никитич, выпросивший рейс на выходной день, подскочил в кресле, как ужаленный...
— Вот тут вся твоя жизнь! — выкрикнул он механику в лицо и ткнул рукою в полик под ногами. — Вся жизнь! — повторил он и совсем уж ни к чему добавил: — Черт-те что!..
И, уцепившись руками, часто потряс штурвалом. Зло потряс и дико, как трясут разве что врага, прижатого к земле, трясут, чтобы вынулась из него поганая душонка. Самолет мелко задрожал, противясь, автопилот вскрикнул сиреной и отключился. Второй пилот ловко подхватил штурвал...
— Сами виноваты, — глухо сказал штурман, — кто вас заставлял.
Он сказал это по внутренней связи, и Никитич, перевесившись через подлокотник и откинув занавеску, прокричал:
— Ты!.. Магнитофон все пишет!..
— Плевать я хотел на ваш магнитофон, — спокойно ответил штурман, — что же теперь?.. Слова нельзя сказать, да?! И не кричите так, двигатели встанут...
...Взошло солнце. Красное и большое, оно помедлило какое-то время на линии горизонта и, оставляя тонкий слой облаков, тронулось вверх. На земле же все еще таилась последняя темень, видно было, как туманы расползались по руслам рек, затекали в низины...
— Оно конечно, советовать легче, — неожиданно задумчиво произнес Никитич, — но ты попробуй слушать. Научись этому... А то что ж? Без году неделя — и с подковырками...
Механик кивал головою при этих словах, как бы говоря: «Истинно так!» — и жевал губами. А Никитич, помолчав, продолжил:
— Я-то ладно... но найдется такой, что рога скрутит!
— Не скрутит, — упрямо сказал штурман. — Не понимаю я: какая разница для вас — я десять, вы тридцать лет отработали... Вам бы еще тридцать лет, и все бы осталось как есть, — закончил штурман.
— Какой, однако... прыткий, — не унимался механик. Он вскинул глаза на Никитича, выискивая поддержку, и выругался по-немецки.
— Да будет вам, — добродушно, как на детей, проворчал Никитич, — разговор завели... У каждого свое, сколько людей, столько интересов. Что добро, что зло... Поди разберись в этом...
— Не прикидывайтесь, Никитич, — сказал штурман. — Вы-то знаете, где что лежит...
— Знаю!.. Как не знать: один, к примеру, всю жизнь отлетал, а другой поотирался в штабе — «заслуженного» дали... А он и летать-то не умеет... Где же добро твое хваленое?!
— Мы летим — вот добро. Минуту! — штурман прислушался и тут же произнес: — Видимость пятьсот!
— Ага, туман, — живо откликнулся Никитич. Казалось, он только и ждал, чтобы штурман напомнил об этом. — Тебя не поймешь: то лететь не желаешь, то добро у тебя... Ну да бог с ним! Сядем и откажемся от рейса...
— Как же, — штурмам тихо, рассмеялся. — Откажемся... Такого случая у вас еще не водилось.
— Не водилось! — подтвердил механик.
— Что делать, — весело пророкотал Никитич и кивнул второму пилоту: — Снижайся!
И второй пилот, обрадовавшись хоть какому-то действию, отключил рулевые машинки и ткнул самолет вниз. Штурман доложил диспетчеру о снижении.
— Вас понял, снижайтесь, — ответил диспетчер, растягивая слова. — Запасной туманит... У нас пока... пятьсот!
Последнее слово он произнес быстро.
— Влипли, — тихо сказал второй пилот, а Никитич рассмеялся.
— Что будем делать? — спросил штурман.
— Садиться! — твердо сказал Никитич. — Все как всегда. — Он хотел сказать еще что-то, но передумал. — Все как всегда, — повторил он еще раз и ухватил штурвал.
Самолет вздрогнул и покачнулся, когда огромные лапищи ухватили за штурвал, как за уши, и покорился. И стремительно и ровно понесся к земле. Вскоре он нырнул в пелену тумана, безликую, как экран перед началом кино... Пропали лес, солнце; все, что было с ними минуту назад, пропало бесследно. Остался один лишь туман. Тонкая пленка его напрочь отрезала их от земли. «Надо было все же подождать, — торопливо подумал Никитич, — да что теперь...» Ему вспомнилось не то летное поле, не то ветхий какой-то аэропланишко, он хотел было додумать, но времени не было. «Туман», — сказал Никитич сам себе, решительно хмыкнул и устремился к земле, как к спасению.
БЕГСТВО ИЗ КРУГА
Повесть
— Вы говорите так, будто знаете чужие мысли, — сказал он язвительно и взглянул на меня с усмешкой.
И я ответил — или мы все превратились в ясновидящих и без усилий читаем мысли других людей, или же мысли наши стали до того просты, что угадать их не составляет никакого труда.
Он пожал плечами и промолчал.